Волшебник из Пеннабилли

Архив 201016/03/2010

Предлагаем читателям главу из романа Тонино ГУЭРРЫ “Теплый дождь”, песнь из поэтического романа “Мед” и один из его рассказов.

“Теплый дождь”.

..В Батуми меня ждет мой друг, режиссер Агаджанян, с которым я еду на автобусе в Тбилиси. Он ведет меня в термальные бани, которые в свое время посещал Лермонтов, а также другие известные русские писатели.
…Мы в Батуми — краю теплых дождей, как написал бы Мандельштам. На площади — памятник Ленину. Говорят, что ни одна статуя на свете не имеет такой длинной вытянутой руки. Эта устремленная вперед рука показывает в сторону турецких гор. У постамента памятника мне назначил встречу Агаджанян. Пока я жду его, обмениваемся парой слов с батумским старожилом, сидящим рядом на скамье. Он рассказывает мне, что вдоль границы с Турцией течет горная речушка, которая отделяет Грузию от принадлежащей Турции местности, населенной в основном грузинами. Какой-то десяток метров шириной. И многие родичи живут, разделенные этой речушкой. Так как пересекать границу запрещено, семьи делятся горем и радостью в песнях. Два пожилых человека, брат и сестра, оставшиеся в одиночестве, каждое утро приходят посмотреть друг на друга, стоя на самых высоких местах по обе стороны реки. Иногда ветер приносит от одного из них пучок соломы или сухих листьев, которые только что держал в руках другой.
Наконец прибывает Сурен Агаджанян за рулем видавшего виды автобуса, который он, должно быть, одолжил на киностудии. Невысокий, с выпирающим животиком, в коротких широких брюках и безразмерной блузе, воротник которой скручен на короткой шее, покрытой вспотевшими волосами. У него красивой лепки руки с сильными пальцами, которые умеют и вертеть баранку, и собирать изящную икебану. Он смачивает в фонтане носовой платок и охлаждает им лоб и потную шею. Ноги его торчат из шлепанцев, больше подходящих для дома или, скажем, для визитов почтенного мусульманина к знатным людям. Он страстный собиратель антиквариата, который затем перепродает своим друзьям. Армянский режиссер, даже если он хороший режиссер, всегда остается восточным человеком со склонностями к торговым операциям. Он повсюду ищет оставшиеся от дворянских родов раритеты, которые революция разбросала по городским квартирам и деревенским домам. По поводу этих обломков прошлого Агаджанян вступает в длительные переговоры, после которых ему нередко удается выменять что-то, и он уносит домой ценный для него предмет. Однако в большинстве случаев он ограничивается тем, что снимает “полароидом” для своего “музея несуществующего” все, что считает более или менее значительным.
…Тбилиси — гостеприимный город, уже с первой встречи он не дает тебе почувствовать себя одиноким. Квартира Агаджаняна выходит во дворик, в который обрушивается водопад лестниц. Дворик опоясывает деревянная галерея со свежевыкрашенными перилами. Обе комнаты квартиры до потолка забиты вещами, картинами, рогами, коллажами, иконами, в углу кушетка, застеленная куском блестящего шелка. На стене висит сделанная из тряпичных лоскутков кукла, изображающая женщину. В ее руке зеркало. Кукла напоминает мне какого-то святого, запутавшегося среди веревок и тряпичных обрезков. Между тем начинают скрипеть и потрескивать длинные лестницы, спускающиеся во двор с круглым высохшим фонтаном и разбитой посредине клумбой: это начались визиты. Агаджанян открывает черный сундук и одаривает друзей и подруг шляпами старинного покроя. Мне он демонстрирует древние ткани и гобелены, хранящиеся в бауле, разложив их на полу. Затем разбрасывает по ним розы и, довольный, выходит на балкон. На некоторое время мы остаемся вдвоем. Мы сидим на табуретках и, облокотившись на перила, смотрим на стоящее в переулке ореховое дерево, которое возносит свои ветви на уровень третьего этажа. Агаджанян принимается колотить по верхним веткам длинной палкой, и чей-то мальчонка бежит во двор собирать падающие орехи. Мы едим их, запивая чаем из старых украинских чашек.
— В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. “Папа пришел за мной!” — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия — сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.
Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджаняном, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его, в то время как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.
— Карашо? — спрашивает он.
— Карашо, — отвечаю я.
После бани мы с Агаджаняном — он все это время ожидал меня снаружи — сидим в татарском духане. Заунывная арабская мелодия, молочные круги от прохудившегося бидона на земляном полу. Затем идем по улицам старого Тбилиси, которые устремляются к современным центральным проспектам. Стволы вековых акаций вдоль узких тротуаров переплелись между собой. Их ветви дотягиваются до застекленных веранд, выкрашенных голубой или кремовой краской, и даже до балконов, на которых, облокотившись на перила, принимают воздушные ванны горожане в пижамах. Один сидит в железной корзине своего балкона, где-то на середине улицы Кипиани, уже несколько месяцев. Лишь изредка он выходит из дома, чтобы собрать пустые бутылки и обменять их на сто пятьдесят граммов водки. С ним живут шестеро его красавцев-сыновей, все они за различные проступки отсидели в тюрьме. Один из них провел там десять лет за изнасилование русской туристки. Сидя на балконе в широкополой шляпе, их родитель безучастно созерцает редкие машины, проезжающие внизу. Рассказывают, кто-то предложил ему тысячу рублей за то, чтобы он переспал с его женой, поскольку это стопроцентная гарантия заполучить сына прекрасной работы. Но супруга молчаливого балконного заседателя отказалась продать тело своего муженька, доставляющее ей столько удовольствия.
Мы бредем по старому кварталу узкой улицей, над которой, достигая почти ее середины, нависают шаткие деревянные балконы. В переулке Чакрукадзе Агаджанян указывает мне еще на один длинный балкон:
— Во время дождя все окрестные собаки прячутся под ним, — говорит он. — Я хотел бы, чтобы в день моей смерти шел дождь и чтобы мой гроб стоял именно тут, среди бездомных собак.
И так несколько дней подряд: горячие бани и прогулка по старым кварталам с тайной надеждой, а не окажется ли какое-нибудь из древних строений храмом, где некогда обитали монахи. Дворы с теснящимися в них деревянными домами, кучи сухого мусора на жестяных навесах над лестницами, обязательные галереи, старые резные перила, огораживающие резные балконы. Прелесть старины, сокрытая под ковром опавших листьев. Таков Тбилиси — страна души, преисполненной радости и дружелюбия. Я останавливаюсь перед небольшой дверью розового цвета, сверху под рваным железным козырьком свисает голая лампочка. Я обнаруживаю, что розовая краска того же оттенка, какой бывает у целлулоидных пупсов, положена от руки в несколько слоев и слегка выгорела на солнце. Совершенно необычный цвет для дверей. Но именно эта несуразица приводит меня к открытию, что розовый цвет вполне может быть использован не только для интимных предметов женского туалета. Агаджанян вспоминает, что и камни улицы, похороненной под слоем асфальта, имели такой же розоватый цвет, что и дверь. В тот день, когда их заливали гудроном, он пришел сюда и прощался с каждым камнем в отдельности, стоя на краю проезжей части, рядом с рабочими, увлеченными своим делом, и дорожным катком, разравнивающим асфальтовое покрытие.
В полдень Агаджанян, поднявшись по винтовой лестнице, вводит меня в нечто, напоминающее севший на мель трансатлантический лайнер. Галерейки и лестнички до самого чердака, где живет старуха-баронесса, бывшая актриса и певица. Нас встречает испуганное личико, все в глубоких складках — результат тоски по утраченной славе. На шее — прозрачная вуаль, ниже — тенниска, изъеденная молью в том месте, где она соприкасается с голубым гимнастическим трико. Мы усаживаемся за стол под белой скатертью. Неподалеку от стола пианино, на пюпитре открыта нотная тетрадь. Страницы прижаты двумя длинными свечами, которые от времени и многолетнего служения в этом качестве изогнулись настолько, что их вряд ли можно использовать по назначению. Агаджанян просит почитать стихи, и старая актриса доставляет нам удовольствие, декламируя что-то из Бунина. Выслушав наши комплименты с закрытыми глазами, она удаляется на кухню, чтобы там справиться с чувствами.

Мед

ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ
Лило сто дней как из ведра, и влага,
пробравшись по траве, между кореньев,
в библиотеке залила писанья,
что монастырь в своих стенах берег.
Когда ж настали солнечные дни,
Саят-Нова, молоденький монашек,
по лестнице втащил тома на крыши,
раскрыв их, чтобы солнце просушило
подмокшие страницы.
Весь этот месяц продержалось ведро,
и на коленях во дворе монашек
все ждал, чтоб книги подали хоть признак жизни.
И как-то утром слышит: по страницам
прошел под ветром будто шепоток —
казалось, пчелы унизали крышу.
И он заплакал, слыша голос книг.

СЕМЬ
ПОСЛАНИЙ
мэру моего родного городка и всем другим мэрам, написанных мною, Тонино Гуэррой, гражданином Сантарканджело

1. Господин мэр!
Эта площадь, вернее, эти стены остались прежними. А вот жизнь со временем изменилась. Мне придется начать издалека, чтобы добраться до сути моих посланий. Раньше здесь были поля и сады, а потом это место отгородили для поселян, оставивших свои средневековые домишки на холме. И тогда все бабочки и жуки, осы и птицы покинули этот островок, ставший перекрестком для встреч и рукопожатий, для машин и велосипедов. Помнится, в детстве я еще видел, как ветер вздымал на Центральной площади пыль, а зимой снег что-то шептал небу и приглушал шумы. Тогда люди стояли на площади, прислонясь к стенам домов либо под портиками, и любовались этим праздником, объединявшим тела и сердца. Теперь порадоваться этому чуду можно лишь из узких прямоугольников окон и через стекла машин. Кто способен собрать нас на Центральной площади? Какой набат может созвать нас, чтобы мы, как прежде, все вместе насладились этим дивным зрелищем? Снег — не для одинокого человека, засевшего в своей клетке страха.

2. Господин мэр!
Однажды на этой площади пасся лев, сбежавший из цирка “Орфей”. Он до смерти напугал охотничьих собак своим запахом дикого зверя. Тогда все ружья городка высунулись из окон и открыли огонь по льву, величественно возлежавшему под памятником павшим, словно он и сам был частью скульптурной группы или же подражал позам каменных львов, которых мельком видел перед порталами старинных соборов. Льва поджарили и съели, и жители моего Сантарканджело, сытые и довольные, беседовали об Африке, сидя на стульях у дверей кафе. Так что же мне, дожидаться, пока появится носорог, чтобы снова увидеть счастливое единение городка?

3. Дорогой мэр!
Я помню эту площадь в августе 44-го. Тогда по ней шли и шли волы, которых немцы гнали в Равенну, чтобы потом разделанными отправить в города оголодавшей Германии. Когда залитая солнцем площадь опустела, на ней остался лишь сухой навоз, и в этом общем горестном смятении живодер по приказу коммунальных властей упорно пытался поймать бродячую собаку. Какое нелепое подобие порядка в этом истерзанном мире! Я прятался за колонной, и мое сердце полнилось любовью к собаке, которая рылась в густом навозе, ища еду. Вот-вот веревка с петлей взовьется в раскаленном воздухе, но я криком вспугнул пса, и он понесся к реке. Но тут винтовка фашиста уперлась мне в спину, и я поплелся по площади, заарканенный безграмотным наемным убийцей. Тогда безлюдье на Центральной площади было понятным.

4. Господин мэр!
После войны пыльный товарный состав высадил меня на станции, и я, с таким опозданием вернувшийся из неволи, отправился пешком домой. У дороги оркестр играл победные марши, а возле памятника павшим люди мочились в надраенные до блеска сапоги, снятые с недавних мучителей. Из дома я сразу же пошел на Центральную площадь и здесь впервые увидел неоновые трубки и еще у дверей двух кафе металлические стулья, вместо прежних — складных, из дерева. Но люди опять сидели на этих стульях, собравшись вместе, чтобы начать новую жизнь. Несколько лет спустя многое изменилось: ворон распластал в небе черные крылья, и в уши к нам со свистом ворвался страх.
5. Господин мэр!
Я по-прежнему меряю все расстояния от Центральной площади. Даже когда уезжаю в Москву или в жаркую Грузию, я отсчитываю расстояние от Центральной площади. Ведь я знаю, что те километры, которые я в детстве проделал пешком или на велосипеде от площади до моря, от площади до первых холмов, и есть самые главные. Что может быть длиннее путешествий воображаемых либо неподвижных — в кресле самолета?! Но важнее всего первые километры, отмеренные ногами, я и сейчас долго думаю, прежде чем пуститься в путь от площади до моря. Легче принять решение отправиться на экватор или на Северный полюс — ведь эти расстояния принадлежат магии. А вот десять километров — бесконечны. Центральная площадь — сердце всего пространства, которое я получил в дар, как и ты, мэр, и многие другие. Потому я и прошу тебя выйти на балкон и внимательно поглядеть на этот прямоугольник, столь важный для твоей и нашей судьбы. Этот отправной пункт и пункт назначения, с которым мы постоянно сверяем свою жизнь, не должен быть заброшен, ему необходима твоя искренняя, горячая забота. И сейчас более, чем прежде, ибо сплошная людская пустыня простирается там, где люди привыкли, встречаясь, обнимать друг друга. Страх, который скорпион принес на своем ядовитом хвосте, ухмыляется из-за угла каждого дома. Надо нам выйти из-за угла и снова собраться на площади. Страх — друг телевизоров и семейного эгоизма. Мы пережевываем мясо и экранные образы, а тем временем голос из бездушного механизма пытается заполнить молчание между мужчиной и женщиной, между родителями и детьми. Нет, надо вернуться туда, где раздаются наши голоса, а образы порождены нашей фантазией.

6. Господин мэр!
Вчера мне снились один за другим коротенькие сны. Каждый раз возникала Центральная площадь, но застроенная по-разному. В первом сне дома, как в былые времена, окружали огород. И я подумал: а не убрать ли булыжную мостовую и не засадить ли вновь этот прямоугольник чесноком, капустой, подсолнухами? Я видел, как мои односельчане шли по тропкам между грядок и наклонялись, чтобы проверить, созрели ли уже овощи. Люди улыбались друг другу, обменивались листочками зелени. Потом площадь приснилась мне такой, какая она сейчас. Но там было еще одно деревце — вишня на самом краю. На ней за короткое мгновение появлялись листья, цветы, потом ягоды, и наконец дерево вновь обнажалось, становилось темным узором ветвей на снегу. И тогда я сказал себе: это возможно. Как и другие маленькие чудеса. Хмурые, серьезные дубы могли бы на рождество украситься сверкающими каплями — крохотными светлячками, и тогда мы были бы вправе сказать, что на Центральную площадь упали звезды. Да, звезды, а не пластиковые шары наподобие каких-то ядовито-синих плодов. И еще мне снилось многое другое. К примеру, музыка. Ну хотя бы воскресным утром, часов в одиннадцать. А может, и каждый день, когда чьи-то одинокие шаги приводят сюда вечер и туман окутывает пеленой высокие фонари. Пусть тогда из громкоговорителей, спрятавшихся в ветвях, зазвучит вальс Фаини или Штрауса. Чтобы править, надо снова стать ребенком.

7. Дорогой мэр!
Настало время прислушаться к голосам, которые кажутся бесполезными. Нужно, очень нужно, чтобы в твоей голове человека делового, в голове, полной забот о канализационных трубах, школах, приютах, асфальтовом покрытии для улиц, лекарствах, больничных койках и прочих материальных нуждах, зазвучал гул насекомых. Молись за то, чтобы на площадь прилетели аисты или яркокрылые бабочки, ведь ты должен обратить нас всех к большой мечте, должен крикнуть: мы воздвигнем пирамиды. И не важно, что мы их никогда не воздвигнем. Главное — пробудить желание, разбередить души: расстелить их, словно огромную простыню, и дергать. И вот уже прилетело облако бабочек, вот уже все мы оставили свои удобные кресла и узенькие бинокли окон. Мы возвращаемся на площадь, чтобы вместе насладиться этим зрелищем. Великое наслаждение в том и состоит, что мы впитываем в себя чужую буйную радость. Только так может ожить прекрасная сказка нашего и твоего Городка.
Подготовил
Карэн МИКАЭЛЯН