“Вечный жид”, он же скиталец-армянин…

Архив 200917/12/2009

Рассказ “Вечный жид” Николая ПЧЕЛИНА был несколько лет назад опубликован в журнале «Знамя». Нам он попался на глаза совсем случайно и показался интересным: нестареющая тема эмиграции…

Автор родом с Кубани, но живет в Швейцарии, где работает в Экуменической службе помощи беженцам. По всей видимости, именно его служебные встречи с “вечными жидами” (многих национальностей), наводнившими Европу после развала СССР, и послужили основой для литературного сюжета. Не исключено также, что в нем нашли место и автобиографические эпизоды — ведь где Кубань, где Базель, который значится в качестве “места рождения” рассказа. Очевидно, Пчелин и сам проделал путь… Однако предпочел сделать героем своего произведения безымянного армянина-спитакца, от лица которого и ведется повествование. Возможно, по той причине, что скитальчество армян показалось ему наиболее импрессивным: вначале они, то есть мы, разбрелись по миру из-за геноцида в Оттоманской Турции, затем спасались массами уже от экономических напастей новой независимой Армении. А уж с какими трудностями люди сталкивались и продолжают сталкиваться на этом, чаще иллюзорном пути “спасения”, тоже известно. Хотя статистики как таковой нет и не может быть.
Сколько их, загубленных жизней скитальцев? Николай Пчелин рассказывает об одной начиная с конца, когда армянина-горемыку выдворяют из очередной чужой, не принявшей его, благополучной страны…
В повествовании есть некоторые хронологические неточности, связанные с началом боевых действий в Карабахе, есть надуманные фразы о том, что, дескать, армяне вспомнили о геноциде лишь после развала Союза… Но литературе простительны оговорки, даже при том что сюжет определенно из жизни. Из жизни реальных “вечных жидов” — людей, обреченных на нескончаемые странствия по отнюдь не дружелюбной планете…
Моя душа еще сопротивлялась, рвалась наружу из заклеенного липкой лентой рта, стучала в уши, отзывалась болью в спине и успокоилась лишь тогда, когда колени подломились и железный поручень лифта рассек мне лоб чуть повыше переносицы. Постепенно все исчезло: шум подъемника, зуд последней мысли, окрики сопровождавших меня полицейских, сперва брезгливо-презрительные, потом ненавидящие и, наконец, испуганные. Наверное, их уволили после случая в аэропорту, ведь они должны были всего лишь доставить меня к самолету — в наручниках и с залепленным ртом, — обычная здесь практика депортации. Откуда им было знать, что я окажусь таким хилым.
Я родился пятого мая тысяча девятьсот семидесятого года в маленьком армянском городке Спитак. При Тигране Великом моя страна соперничала с Римом, простираясь от Понта Эвксинского до Аравии. Сейчас об этом мало кто помнит. Распадаться и исчезать во времени — свойство всех империй. Когда-нибудь, я уверен, точно так же исчезнет с лица Земли и современный Рим — Америка, оставив насмешливым потомкам несколько артефактов: вместо портиков и акведуков — аэропорты и газопроводы, вместо мозаик и статуй императоров — огромные буквы “HOLLYWOOD” недалеко от тихоокеанского побережья и головы президентов, высеченные в гранитных скалах где-то в Южной Дакоте.
…Когда мне исполнилось восемнадцать лет, затрещала по швам другая империя, и мои соотечественники вспомнили, что турки вырезали в начале века более миллиона армян. Турками у нас считали и азербайджанцев. Армяне — христиане, азербайджанцы — мусульмане. Первая гражданская война разваливающейся империи разразилась между жителями горного района на территории Азербайджана, но с преимущественным армянским населением. Назовем упомянутый регион “Малой Арменией”, как когда-то именовались земли к западу от Евфрата, присоединенные к империи Тиграна. Вмешалась “Большая Армения”. Резня шла с обеих сторон с переменным успехом. Я во всем этом участвовать не захотел и бежал с последним поездом, пока не взорвали железную дорогу, на север. Если вы меня спросите, как я отношусь к туркам, я отвечу: я их не люблю. Лично у меня нет причин их ненавидеть, но я их все же не люблю. Вам, живущим в Европе, это трудно объяснить. Возможно, только евреи смогут меня понять, ведь они почему-то не любят немцев.
Целый год меня носило от вокзала к вокзалу, от реки к реке по всей огромной России. Я не вел путевого дневника, я бомжевал. БОМЖ — это человек Без Определенного Места Жительства, тот, кого во Франции называют sans domiсilе fixе — SDF. Я своими глазами видел такой штемпель в Марселе, его ставят на документах цыган, рома. Это как в бывшей моей стране в обязательной графе о прописке в паспортах кочевых цыган в милиции писали: “место постоянного жительства — табор”. Французы хоть умнее. “Табор” — это все равно что написать о месте проживания: “на земле, под небом и луной”. За годы бомжевания в Европе я сам, в ответ на вопрос властей о национальности, научился отвечать: “Цыган”. Для меня быть цыганом — как принадлежность к вере, вере бомжей.
Но тогда мои университеты только начинались.
В следственной тюрьме в Астрахани, куда я попал вместе с настоящими цыганами, обрезавшими для продажи километры проводов с линии высоковольтной электропередачи — а я ночевал у них, когда милиция устроила облаву, — я встретил знакомого из Спитака. Он рассказал, что мои родители погибли вскоре после моего бегства, во время того самого ужасного землетрясения, разрушившего пол-Армении.
Из всех моих родственников в живых оставался только старший брат Леван. Он уехал из страны наших предков еще раньше, женился на белокожей и светловолосой москвичке по имени Светлана и жил у нее. Адреса я не знал. Тюремный встречный сказал, что слышал от кого-то, что Леван среди “крутых”. “Ищи на Курском”, — добавил он.
Меня освободили за недостатком улик. В тот же вечер я уже плющил нос об оконное стекло ночного поезда, ловя пролетающие огоньки, шлагбаумы, темные рощи и, высунувшись из полуоткрытого окна, — звезды, выстраивающиеся в линию по ходу движения поезда, будто указывая ему путь.
Раньше я мечтал стать писателем и даже пробовал поступить в Ереванский университет, но провалился на экзамене по истории — не смог назвать первых руководителей комсомола двадцатых годов. Но я очень много читал. Тащил из школьной библиотеки все, что мог найти, и, лежа на продавленном диване нашей летней кухни, поглощал книгу за книгой, запивая удивительные истории вишневым компотом, к вечеру уже не способный провести грань между событиями своего дня и жизнью описываемых героев. Косточки этих вишен снились мне многие годы спустя.
В том поезде из Астрахани в Москву я впервые после детства ощутил мучительное желание вернуться, погрузиться в книги, спрятаться от всего, что уже маячило на горизонте. Я ехал в этот русский Вавилон, как кролик, который, замерев от страха, прыгает в пасть удаву. …На вторую ночь пути с полки, противоположной моей верхней, сорвался пьяный русский прапорщик, весь вечер накануне пристававший ко мне: “Куда едешь, хачык?” “Хачиками” русские шовинисты презрительно называют нас, армян, грузин, аджарцев — всех кавказцев. Ничего бы обидного в этом не было, если бы не интонация, не акцент, которым они обязательно сопровождают свое “хачык”. Хоть я по-русски говорю чище и правильнее этого вонючего толстозадого “куска” (так, я слышал, зовут их в армии за неугасимую и неутомимую страсть красть все что ни попадя), ответить ему: “В Москву, кусок, в Москву!” — я не осмелился.
* * *
В Москве шел дождь. Я прожил в этом городе около четырех месяцев и не помню ни одного дня, в который бы не лило или не моросило. “Гнилая яма”, — любил повторять мой брат Леван, застреленный позднее возле метро на Полянке. Он устроил меня водить машину к одному московскому “авторитету” — так зовут в России уважаемых главарей преступных кланов — по кличке Батон. …Батон был толстенький старикан лет семидесяти, похожий на ветерана, пришедшего в школу с рассказом о своих боевых подвигах: о взятии Вены или Будапешта. Он и был ветераном. Леван рассказывал, что Батон отсидел в тюрьме в общей сложности около сорока лет!
Когда Леван в первый раз привел меня к Батону, тот ел пельмени. …”Машину водить умеешь, голубь?” — еле разборчиво, сквозь причмокивания и посасывания, спросил хозяин. Я ответил утвердительно, но тут же осторожно добавил, что права получить так и не успел. “На кой они нам сдались, эти права. У меня их, этих прав, сколько хочешь, как у трижды Героя Советского Союза, понял?” …Я втянул голову в плечи и начал возить Батона на старом неброском “жигуленке” “по делам”.
Привыкнув к московским улицам и носившимся по ним сверкающим джипам, огромным “мерседесам” со знакомыми — конкурентами и приятелями моего хозяина, — я дивился, почему он ездит на этом замызганном тарантасе. “По кочану, — был ответ. — …Знаешь, какая птица в городе самая умная и живет лучше и дольше всех? Воробей! Он хоть неказистый, но посноровистее попугаев будет. Вот я, к примеру, никогда не езжу в вагоне-люкс, хотя могу скупить весь поезд. А почему? А потому, что в плацкартном хоть и пованивает, да естественная защита — народ. В люксе же — горло вспорют, никто не услышит”.
Он был не так-то прост, этот школьный ветеран в стандартном сером костюме со вздувшимися коленями и брюхом, нависшим над бечевкой, которой он неизменно подвязывал брюки. …Жил я поначалу на Батоновой даче — крытой старым толем развалюхе на Минском шоссе. Даже здесь Батон был последователен: трехэтажные хоромы, как на Рублевке, не возводил, не желая бросаться в глаза. И что еще было странным, он не был “патриотом”: я ни разу не слышал от него “хачика” или чего-то в этом роде. А когда один из прихлебателей назвал Раскина при шефе жидом, Батон просто взял со стола бутылку и разбил ее о голову паренька углом в висок. Тот, как рассказывал присутствовавший Леван, “смутился и подвязал лапти”. Его даже не стали хоронить, а просто выбросили на мусорку за городом. Этот случай заставил меня задуматься о бегстве из компании нашего жирного Нерона. …Но бежать означало подставить Левана, и я продолжал каждую ночь просыпаться с полупроглоченным, как язык утопленника, страхом и отвращением к себе и жил дальше.
Развязка наступила неожиданно. Однажды рано утром, было еще темно, квартиру пахана поднял на ноги шнырь Веня. Возле выхода из метро “Полянка” убили Левана. “Иду мимо. В сторону братана твоего не гляжу, чтобы менты не зацепили. А у него — мозги по тротуару”. Батон на известие отреагировал спокойно: “Все мы там будем”. …В тот же день я слинял. Договорившись с водителем-”международником” за триста долларов, через пару часов я уже корчился в узком тайном пространстве между кабиной и грузовым отсеком.
* * *
Ехали три дня. Водитель выпускал ночью “до ветра”, при мне были две буханки хлеба, пластиковая полуторалитровая бутылка с водой и пустая “для малых нужд”. Я, собственно, не уверен, что находился в пути три дня: так сказал водила, высаживая меня на крашенной желтой краской автобусной остановке. “Мы — в Згожельце, вон там — немецкая граница. Мне сейчас назад, да и немцы — не наши парубки, найдут в машине. Пересидишь день, ночью переходи речку на немецкую сторону, в Герлиц. Бывай”. День я провел в парке. Один раз вышел осмотреться к пропускному пункту на мосту. Польские пограничники в смешных высоких ботинках с раструбами зевали от скуки и, казалось, не обращали внимания на поток идущих мимо людей. На противоположной стороне оливковыми пятнами двигались фуражки немцев.
Пошлявшись по городу, купил в книжн
ом магазине карту Германии; на ее обложке из пластика было написано по-польски: “Немчи”. Постепенно темнело. Я выбрался к берегу Нейсе как раз напротив черного замкнувшегося в себе собора. Из польской части разделенного пополам города доносились музыка, смех, ровное урчание телевизора, неопределенные шумы — жизнь, одним словом. Немецкая сторона угрюмо молчала. Какие-то мальчишки подошли, заговорили: “Цо робить пан? Пан мает таблетки от гловы? Пан не знает, где спать? Можно у нас, но у мамы болит глова”. Я вытащил из кармана несколько таблеток аспирина, протянул тому, кто говорил. От ночлега отказался. Через какое-то время они вернулись. “Ты хочешь в Немчи? Граничники ходят каждый час. Когда пройдут, мы свистнем, переходи реку. Но мы хотим пенендзе”. Я вынул из кармана несколько бумажек с изображениями Коперника, Яна Собеского, Мицкевича. Мальчишки закивали головами.
Все так и произошло. В одиннадцать часов вечера я перешел Нейсе вброд, оставив на польской стороне Коперника с Собеским и Мицкевичем. Выбравшись на берег, отлежался какое-то время в мокрой траве. Я ждал недолго: к реке подъехал автомобиль, скользнули лучи направленных в польскую сторону фонарей и, ничего не обнаружив, погасли. Немецкий патруль. Это значило, что до следующего объезда есть время. Быстро переодевшись в сухое и привалив мокрую одежду парой булыжников, я побежал. Несколько раз перелезал через какие-то заборы, чудом избежав столкновения с огромным черным догом, который почему-то не залаял, а только глухо зарычал. Наконец я выбрался на освещенную улицу. Прятаться, как мне казалось, не имело смысла. Когда проходил по безлюдной площади мимо старой башни с часами, очевидно, ратуши, здесь все еще пахло жареной колбасой. “Колбасники”, — улыбнулся я промелькнувшему в голове словцу из лексикона покинутого мной ветерана-убийцы.
Я вышел постепенно из города. Когда проходил мимо освещенной витрины какого-то большого магазина, столкнулся с двумя симпатичными девушками. Я притормозил. Они скользнули по мне глазами, как по покосившемуся придорожному столбу, и даже не отвернулись. …Я все шел и шел. В одном месте пришлось пробираться через скошенное хлебное поле. …Воздух становился прохладным, и как-то само собой получилось, что я, стащив в кучу несколько блоков спрессованной соломы, разбросанных комбайном по полю, устроил себе нечто вроде бункера. Солома еще хранила тепло августовского дня, и, согревшись, я уснул.
…Над саксонскими полями поднималось солнце. То, что поля были именно саксонские, я узнал минувшей ночью из придорожного рекламного плаката. На нем был изображен толстый человек, похожий на моего бывшего шефа Батона, с кружкой пива в руке. По краю шла надпись: Sachsen. Я смотрел на небо, на траву и деревья, окружавшие поле. Пыль под ногами, привкус полыни — все точно такое же, как где-нибудь возле Таганрога, где была большая армянская колония и жили когда-то мои родственники. …В период увлечения древним и авторами, когда я вместе с очередной банкой вишневого компота проглотил “Сравнительные жизнеописания” Плутарха, “Жизнь двенадцати цезарей” Светония, мне удалось выменять у соседа за блесну для удочки приблудившееся к нему дореволюционное издание “Германии” Корнелия Тацита. Теперь эта страна непроходимых лесов, болот и рослых людей с жесткими голубыми глазами и волосами цвета спелой пшеницы лежала передо мной. …Дальше все развивалось стремительно.
…Они появились внезапно. Проехали мимо автобусной остановки, где я сидел, отдыхая от безрезультатных попыток остановить какую-нибудь из проходящих машин, отъехали нарочно еще метров на двадцать. Мне даже в голову не пришло, что нужно спрятаться. Позже я узнал, что здесь существует денежное вознаграждение за информацию о подозрительных личностях, шатающихся в приграничном районе.
Двое в форменных зеленых рубашках с короткими рукавами и нашивками “Zoll” подбежали ко мне, заставили подняться, потребовали документы — у меня их не было, — обыскали, как это делается в американских фильмах: ноги на ширину плеч, руки за голову, и, ничего не обнаружив, кроме нескольких долларов и марок, мягко подтолкнули к машине — белому микроавтобусу “фольксваген-транспортер”. Автобус был разделен пополам решеткой, но почему-то посадили не в “курятник”, а рядом с собой.
В участке меня допрашивали, пытались узнать, как и где перешел границу. В ответ на вопрос, почему это сделал, я выдавил из себя магическое слово: “Азиль”. Означало оно по-немецки всего-навсего “убежище”.
Мне дали подписать протокол допроса после того, как перевели его содержание на ломаный русский. Маленький, похожий на Чарли Чаплина офицер раздражался на мое тупое безразличие, а один из доставивших меня таможенников сочувственно, как мне показалось, протянул жестяную банку с каким-то горько-сладким питьем. На ней значилось: Schwepps.
Следующую ночь я уже провел в лагере для “азилантов”, как называли немцы беженцев. Там мне вспомнилась шутка, рассказанная бывшим курсантом калининградского военно-морского училища Жорой Могилевским, с которым я познакомился у Батона. “Кормили нас нехило: водой и шлангами”, — описывал свой флотский гастрономический опыт Жора. “Макароны, короче, — пояснял он. — На первое вода со шлангами, на второе шланги без воды, на третье вода без шлангов”. Примерно такое же диалектическое меню надолго вошло в мою жизнь. Я перебывал в разных лагерях в Германии, Франции, Испании, Швейцарии. Гигантские бетонные лагерные бараки так же мало отличаются разнообразием, как и меню поедаемых в них обедов.
В Германии меня продержали около двух лет: после нескольких месяцев общего лагеря направили в общежитие для беженцев под Дрезденом. Оно находилось на горе, в бывших казармах какой-то советской танковой части, только что выведенной на родину. …Время от времени нас собирали на плацу, чтобы зачитать через переводчиков очередной приказ. Здесь сбилась в кучу вся Азия: от монголов до болгарских турок. Встреча века. Хватало и наших. И того, что осталось от наших. Окрестности бывшего военного городка были усеяны ржавым отработанным железом, а в углу плаца валялась раскуроченная башня от старого танка — призрак Страны Советов, этого больного тела, разбросавшего свои бронированные конечности по половине земного шара, от моря и до моря. Тогда никто и не догадывался, что жить больному осталось считанные дни…
Воспоминания об этом времени сравнимы с пустотой. Мы боялись даже выходить на улицы: восточные немцы — “осси”, переполненные смешанным с запахом пива энтузиазмом по поводу воссоединения Германии, подумали, что оказались в тридцать восьмом, и начали громить “ауслендеров” с таким же усердием, c каким они строили социализм. Поэтому, когда пришел отказ из Бонна, я не очень огорчился и не стал дожидаться высылки, а, купив билет до Саарбрюккена, сбежал туда, решив добираться до Испании.
Из Саарбрюккена перебрался в Метц. В Метце сел на поезд до Лиона. На лионском вокзале, внимательно изучив карту Европы, выбрал путь вдоль средиземноморского побережья.
* * *
Ездить по Франции гораздо проще, чем по Германии. Здесь до меня никому не было дела. Даже полицейские проявляли равнодушие, не говоря о простом народе. Народ этот к тому же оказался до крайности пестрым, особенно ближе к югу. На лице почти каждого немца появляются подозрительность и брезгливость, как только по темным волосам и непривычной одежде его взгляд вычисляет “ауслендера”. Французы же способны иногда улыбнуться. Честное слово, один раз в Дижоне даже произошло нечто невероятное: не сумасшедшая старуха и не ищущий случайного партнера перезрелый гомосексуалист, а хорошенькая девушка улыбнулась мне, когда я, как бедный Вертер, задумавшись о своих несчастьях, сворачивал за угол какой-то улицы. Подобного не случалось ни разу за мои почти двухлетние мытарства по Германии, где лишь однажды ко мне приблизился какой-то пожилой господин и проникновенно заговорил о “массаже”. Этот случай еще сильнее укрепил меня в намерении пробираться к югу. Юг — беднее и человечнее севера, думал я.
Ночью я вышел в Авиньоне. …Сел на поезд, идущий к испанской границе.
От самого Саарбрюккена мне с успехом удавалось избежать встречи с контролерами. Я использовал один и тот же трюк. На перроне следил за тем, с какого вагона одетые в форму, а поэтому узнаваемые издалека контролеры начнут обход. Если это оказывался хвост поезда, я садился в передний вагон, затем на промежуточной станции переходил в последний, и так без конца. …В общем, ездить зайцем на Западе оказалось возможным точно так же, как в наших электричках. Причем это, при условии сохранения спокойствия, абсолютно лишено риска. Если контролер все-таки увидит вас, смело доставайте заранее приготовленную мелочь, называйте ближайшую станцию, и ему ничего не останется, как выдать вам билет. Сойдя на упомянутой станции, так как контролер будет непременно следить за подозрительным типом, дожидаетесь следующего поезда — и все начинается снова.
…В тот раз я так и не добрался до Испании, а оказался в Марселе. Если меня сейчас спросить о названиях улиц этого города, я, кроме авеню де ля Репюблик, ничего не в состоянии буду назвать. Все просто — я не обращал внимания на вывески, а мои разговоры с местным населением ограничивались перебранкой с марокканцами и алжирцами на прилегающих к рынку улицах из-за пары целых помидоров или яблок. Дело в том, что здесь существует такое правило: после того как торговцы заканчивают свою работу, они выставляют ящики с наполовину испорченными овощами и фруктами. Если покопаться, среди них можно обнаружить совсем хорошие, они-то иногда и становятся предметом раздора. …Вообще во Франции по сравнению с Германией было не в пример больше цветных и темнокожих — судьба всех бывших колониальных империй. И если в Дрездене я с моим длинным горбатым носом и жесткими темными волосами был несомненным “ауслендером”, то здесь подобное заключение по внешнему виду срабатывало бы в отношении половины коренного населения.
Полгода я провел в Марселе, научился бегло изъясняться по-французски, перейдя на новый уровень общения с марокканцами. Один из них, у которого я некоторое время жил, Омар, был любителем поговорить на философские темы о всемирном братстве и любви и не мог дождаться часа, когда французский президент примет ислам.
…Мои исследования марсельских окраин и взаимоотношений между бывшими колонизаторами и их жертвами оборвались в результате внезапной полицейской акции. Полиция устроила обыски в районах с предполагаемыми нелегалами, и меня вывезли в их компании, на этот раз в микроавтобусе “рено”. Ход событий разворачивался по старому сценарию: в ответ на вопрос о причине приезда во Францию я заполнил анкету с прошением о предоставлении убежища. …Когда после карантина в лагере меня перевели на более свободный режим, я снова бежал. Если вы уже “сдавались” в одной из европейских стран и получили отказ, отказано будет везде. Это мне четко объяснили еще в Германии. Изменение фамилии даст немного: отпечатки пальцев уже внесены в картотеку, и опознать вас — дело времени. Поэтому важно вовремя бежать.
От Марселя до испанской границы не более пятисот километров. Я добирался полтора года. Дольше всего задержался у фермера Бертрана.
…Одиннадцать месяцев, проведенных в живописной провансальской деревушке, были лучшими за все время моих скитаний. Я помогал хозяину тем, что водил трактор и комбайн, жарил цыплят в принадлежавшей ему харчевне.
* * *
Солнечным утром я достиг пограничного городка Порт-Бу. К этому времени границы между многими странами Европы уже упразднили — невероятное стало возможным, и я оказался в Каталонии. …В Барселоне я провел лишь несколько дней, ночуя на пляже возле Олимпийского центра. Сами виды этого города вызывали у меня ощущение внезапно развившегося косоглазия — представьте себе, что ночью вы оказываетесь перед дрожащим в свете прожекторов силуэтом недостроенного собора Гауди и не имеете ни малейшего представления, что это такое! Я решил предупредить сумасшествие и скрылся в окрестностях, выбрав себе — просто ткнув пальцем в карту — небольшой городок Ситгес на побережье, на юго-западе.
…Когда-то на одной улице с нами жил полусумасшедший старик Володя. Именно ему принадлежала “Германия” Тацита. Он был одинок, и дом его был похож на несколько расстроенный вширь курятник с обмазанными глиной стенами. Зимой и летом Володя носил черные калоши с малиновым нутром на босу ногу, драный пиджак на потерявшей цвет майке и круглые очки в роговой оправе, вместо дужек удерживаемые на глазах с помощью растянутой резинки “от трусов”… Кто-то прозвал его Вечным жидом. Мною это было понято так: вечный — потому что старый, жид — потому что еврей. Мы, дети, постоянно преследовали старика, дразня и дергая его за что придется. В ответ он только сумрачно улыбался и говорил: “Спасибо, милые, но мало!” Такая покорность убивала малейшее желание продолжать преследование. А однажды, когда мне уже исполнилось пятнадцать лет, я удостоился разговора с нашим непротивленцем. Он внезапно остановился возле меня, когда я возвращался из школы, и промолвил, как какой-нибудь сказочный волхв (впрочем, я ничего другого не знаю о волхвах, кроме как об их сказочности): “В Смирне в этот месяц вовсю цветут персики, а у нас даже полынь высохла!” Впервые в жизни я слышал, чтобы Володя произнес такую длинную фразу. А он продолжал: “Когда Его вели к горе, Он попросил убежища, но я заговорил о плате. Никогда не опознаешь заранее в ничтожном просителе хозяина мира”.
“Кто это — Он?” — спросил я обалдев. “Князь всех князей!” — Володя, равнодушно отвернувшись от меня, зашаркал своими калошами по плитам дорожки. Потом я его долго не встречал, а когда решился однажды вечером заглянуть в светящееся оконце его хижины, там за столом у керосиновой лампы — Володя не признавал электричества — сидел не знакомый мне человек и ел из помятой алюминиевой миски кашу. Я спрашивал о старике у соседей, мне отвечали, что он продал свою халупу какому-то азербайджанцу из Нахичевани и уехал, а куда — никто не знает.
Единственным следом, который Володя оставил, была книга Тацита “Германия”. Она перешла ко мне от нахичеванца за дешевую блесну для удочки. Он избавился от ненужного предмета, а я приобрел бесполезную вещь.
И, наверное, я так и позабыл бы об этой истории, не попадись мне в куче макулатуры, выброшенной из домика управы русской православной церкви в Марселе, старая книжка без переплета с рассказом о Вечном жиде, он же Агасфер, он же Иосиф Картафил, он же Иоанн Бутадеус, который во время крестного пути Христа на Голгофу отказал ему в отдыхе, за что был проклят и обречен на скитания до второго пришествия. В книжонке содержалось критическое рассмотрение этой легенды, названной одним из ходячих заблуждений средневековья.
…Ситгес оказался курортным городком с маленькой церковью на горе, роем кошек на набережной, которых прикармливали по вечерам две старухи, рыбаками, сидящими с утра до вечера у мола, и целыми толпами гомосексуалистов, съехавшихся сюда, как казалось, отовсюду. Встретить на улицах этого городка парочку, состоящую не из мужчин, было столь же странно, как увидеть негра в Спитаке.
…На дворе был август, и я, с моим корявым французским и оборванными в шорты штанами, нашел работу у уборщиков пляжей… и обеспечил себе существование на два ближайших месяца. …Осенью я опять оказался в полиции, доставленный на этот раз в микроавтобусе “сеат”, заверил бумаги с прошением об убежище очередной подписью, но дожидаться проверки не стал, а, договорившись через знакомого андоррца с водителем грузовика, бежал в Италию. Из Италии через границу в Кьявенне я и попал в Швейцарию.
Здесь все понеслось быстро: мир изменился, и соединенные единой компьютерной сетью полиции Европы обмениваются изображениями отпечатков пальцев подозреваемых в считанные минуты. После того как выяснилось, что я многократно “сдавался”, мне вручили в присутствии чиновника из Берна бумагу следующего содержания: “Ваше прошение о предоставлении убежища отклоняется, так как интересы Швейцарии в том, чтобы Вы выехали за ее пределы, перевешивают Ваши аргументы о невозможности возвращения на родину” — и обязали добыть документы в армянском посольстве. Бернский начальник, кстати, насмешливо окрестил меня “азиль-туристом”.
В посольстве меня даже не стали слушать, приняв за азербайджанца.
Человеку без паспорта в чужой стране, не пускаемому на порог своего же посольства, ничего не остается, как искать помощи у третьих лиц. Сначала это был адвокат, запросивший двести франков в час и признавший дело безнадежным. Потом — консультационная служба по возвращению беженцев. Вопросы повторялись, ответа не было.
Меня задерживали и выпускали, меня вызывали по три раза в неделю в полицию, угрожали тюрьмой. Я соглашался со всем, но дело не двигалось с мертвой точки, меня возвращали в лагерь, и я дальше ломал голову над вопросом: почему все так? Призрак старика Володи стал являться мне по ночам, как Гамлету дух его отца.
Наконец посольство Армении прислало на мое имя “лист возвращения”.
Это произошло в цюрихском аэропорту Клотен. Самолет в Ереван задержали по какому-то недоразумению. Этим недоразумением оказалась моя жизнь. Мне просто не хватило воздуха.
(Печатается с сокращениями)