Василий Катанян, а также Рязанов, Высоцкий и другие

Архив 201728/01/2017

90 лет назад, весной 1927 года, в Москву из Тифлиса приехал литературовед Василий Абгарович Катанян с трехлетним сыном Васей и женой. Катанян–старший вплотную занимался творчеством Маяковского, а в дальнейшем женился на Лиле Брик. Василий Катанян-младший (1924-1999) закончил ВГИК и скоро стал известен как режиссер первого советского кругорамного фильма “Дорога весны” (1959).

Потом он снял десятки документальных картин, удостоился Ленинской премии и звания Заслуженного деятеля искусств РСФСР. А еще Василий Катанян замечательно писал. От природы выдумщик и рассказчик, он так же легко, остроумно, артистично и очень увлекательно предавал бумаге свои мысли и чувства. Выпустил несколько книг: две книги великолепных воспоминаний о коллегах и людях искусства, о Сергее Параджанове и Лиле Брик. Отметим, что среди самых близких друзей Василия Катаняна были прежде всего Эльдар Рязанов и Сергей Параджанов. Он также был близок с Владимиром Высоцким, 79-летие которого отмечается в эти дни. Предлагаем отрывок из воспоминаний Э.Рязанова о Катаняне,  рассказы В.Катаняна о Сергее Параджанове, а также отрывок из книги Ю.Сушко «Друзья Высоцкого».

 

 

“Однажды мы с Васей во ВГИКе…”

Из воспоминаний кинорежиссера Эльдара Рязанова

На встречах со зрителями, в том числе в США, я несколько раз получал записки примерно такого содержания: “В некоторых ваших фильмах встречается фамилия Катанян. Почему? Это выдуманная фамилия или вас что-то связывает с конкретным человеком?”

И в “Иронии судьбы”, и в “Забытой мелодии для флейты”, и в “Привет, дуралеи!” персонажи произносят фамилию Катанян. Когда по сюжету сценария требовалось упомянуть какого-либо человека, мы с Брагинским всегда вставляли в диалог фамилии наших друзей. Естественно, если речь шла об упоминании в хорошем смысле, а не в дурном. Это были наши авторские забавы, домашние радости.

Так вот, Вася Катанян был моим самым дорогим, самым светлым другом…

Однокурсники — Станислав Ростоцкий и Зоя Фомина, Вениамин Дорман и Лия Дербышева, Виллен Азаров и Василий Левин — называли его ласково Васька, Васенька, Васисуалий. Вася был среди нас самым элегантным и самым остроумным. Элегантность его была прирожденной. Все мы в 1944-45 годах ходили черт-те в чем, в залатанных штанах и заштопанных рубашках. Но Вася, носивший обноски, как и остальные, выделялся франтовством: напялит на себя немыслимый берет или накинет какой-нибудь яркий шарф и прямая ему дорога на подиум — показывать моды нищих. Хотя слово “подиум” мы тогда не знали. Васе была свойственна особенная пластика — отточенные, почти балетные жесты, грациозная походка, а его длиннющие ноги как бы говорили о том, что принадлежат аристократу. Но куда все это девалось, когда он шел сдавать сессию? Элегантность испарялась, перед экзаменатором сидел испуганный, замордованный студент, косноязычно что-то мямливший. Это оставалось для нас загадкой. Мы готовились к каждой сессии, как правило, вместе — Зоя Фомина, Виля Азаров, Вася Катанян и я. Знали мы предмет одинаково, Вася иной раз лучше нас, но сдавали зачеты и экзамены по-разному. Мы трое получали почти всегда пятерки, а несчастный Вася не вылезал из троек. Он почему-то всегда, всю жизнь робел перед начальством, а педагог, принимавший экзамен, был для Васи, несомненно, начальником. Особенно Катанян пасовал перед марксистско-ленинской теорией. Надо сказать, что кафедры марксизма-ленинизма были во всех институтах в те годы на особом привилегированном положении: за ними стояла власть, Сталин, Министерство государственной безопасности, Коммунистическая партия и тому подобные страшилки. Двойка по политической дисциплине тогда приравнивалась к неблагонадежности.

Педагогов этих кафедр студенты не любили, да они во ВГИКе в большинстве своем были еще какие-то увечные. Например, заведующий кафедрой марксизма Пудов — хромой, глава кафедры политэкономии Козодоев — одноглазый, а преподаватель марксистско-ленинской эстетики (надо же!) Козьяков был вообще слепой. Студенты сложили байку, будто хромой Пудов и одноглазый Козодоев вместе принимали экзамен. И Пудову понадобилось выйти из аудитории. “Хорошо, — сказал Козодоев, — только ты быстро: одна нога здесь, другая там”. — “Ладно, — согласился Пудов и добавил: — А ты тут смотри в оба”.

Шутка была жестокой, но все эти так называемые ленинцы в отношениях со студентами вели себя как садисты. Так что, как говорится, “ты — мне, я — тебе”.

Наш сокурсник Лятиф Сафаров после зачета у Степаняна, который особенно славился своими издевательствами, заикался три месяца. Потом заикание прошло.

А Васе садист Степанян задал такой вопрос:

— Что такое дальтонизм?

Затюканный педагогом Вася, погрязший в мало ему понятных терминах “эмпириокритицизм”, “махизм” и прочих, только таращил глаза на экзаменатора.

Тот улыбнулся высокомерно:

— Как вам не стыдно, Катанян. Это же из области медицины.

И сладострастно влепил Васеньке двойку. Но, честно говоря, Вася терялся на любых экзаменах, даже таких, как история театра или литературы…

Помню трагический случай, который произошел с моим другом и нашей однокурсницей Наташей Соболевой на экзамене по актерскому мастерству. Будущие режиссеры обязаны были уметь играть. Актерское мастерство у нас вел Владимир Вячеславович Белокуров, легендарный Валерий Чкалов из одноименного фильма Калатозова и несравненный Чичиков из мхатовских “Мертвых душ” Гоголя.

Вася и Наташа подготовили отрывок из булгаковских “Дней Турбиных”, знаменитую сцену Шервинского и Елены Тальберг. Они играли блестяще, пожалуй, талантливее всех на курсе. Но на экзамене, когда начался прогон приготовленных студентами отрывков, Вася с Наташей для храбрости выпили чекушку водки. Разумеется, без закуски. А их отрывок, как лучший, Белокуров поставил напоследок. Так что очередь до них дошла не скоро. За это время исполнителей развезло, и когда наконец они вышли на сцену, вернее сказать, выползли, они с трудом и вяло пробубнили текст, доблестно провалив замечательную сцену, которую прекрасно играли на репетициях.

По главному предмету — кинорежиссуре — Вася тоже учился далеко не блестяще. Первые работы, которые мы должны приготовить, были литературные. Сначала надо было выбрать какое-то учреждение и написать о нем документальный очерк. А потом на основе собранного материала сочинить сюжетную новеллу. Среди учреждений, которые предпочли студенты, — вокзал, морг, пожарная команда, “Скорая помощь” и т.д. — Вася выбрал психбольницу для алкоголиков. Его документальные заметки об алкоголиках были полны юмора, и мы, одноклассники, дружно ржали, когда он читал на занятиях свой опус вслух. Несмотря на это, ему поставили тройку, да еще и отругали за несерьезность. Думаю, из Катаняна мог бы получиться непревзойденный комедиограф, но после такого отпора Вася перестал сочинять что-либо веселое и стал как все. Только скучнее, ибо вынужден был наступить на горло собственной песне.

Самое поразительное, что то ли в силу лености, то ли беспечности Вася никогда не был в психбольнице для алкоголиков. Он с моцартовской щедростью все сочинил. Документальный очерк с замечательными подробностями он выдумал от начала до конца. Никто не заподозрил, что мы имеем дело с талантливой фантазией, а вовсе не с копией действительности.

На втором курсе мы как режиссеры ставили отрывки из классики. Васисуалий выбрал сцену свидания в тюрьме Катюши Масловой и князя Нехлюдова из “Воскресения” Л.Н.Толстого. Был конец сорок пятого года, и во ВГИКе, незадолго до этого вернувшемся из эвакуации, катастрофически не хватало мебели. И постановщик, сумев раздобыть только один стул и один стол для своей декорации, посадил Катюшу на стол, а Нехлюдова, которого изображал Виллен Азаров, на стул. Всем курсом мы посмотрели отрывок Катаняна.

— Ну, во-первых, — сказал Г.М.Козинцев и показал на Азарова, — князь находится в сильно младенческом состоянии. Его надо немедленно рассчитать. А во-вторых, Катанян, почему вы посадили Маслову на стол?

Вместо того чтобы честно признаться, что он не смог достать нужную для сцены мебель, режиссер Вася решил запудрить мозги мастеру.

— Я хотел показать, что Катюша морально выше Нехлюдова.

Козинцев парировал немедленно:

— Тогда водрузили бы ее на шкаф!

И он показал на пустой книжный шкаф, который почему-то стоял в аудитории…

В конце сороковых годов наша кинематография выпускала 6-8 фильмов в год. И перспективы для самостоятельной работы у нас не было никакой. Козинцев стал уговаривать нас перейти на отделение документального или научно-популярного кино.

— Лучше самостоятельно работать и делать фильмы из жизни ткачих или насекомых, чем бегать за бутербродами для постановщика в художественном кино.

Логика, за которой стояла суровая жизненная реальность, в его словах, конечно, была. И студенты, составлявшие второй эшелон курса, дав слабину и отказавшись от честолюбивых надежд, поддались уговорам мастера. Среди тех, кто перешел к нашему педагогу по документальному кино Арше Ованесовой, прекрасному режиссеру хроники, оказались я, Зоя Фомина, Лия Дербышева и Василий Катанян.

 

Три метра чернобурки

Из книги В.Катаняна “Прикосновение к идолам”

Если он видел вещь, подходящую к той, что есть у вас, он сходил с ума, но добывал ее и приносился в два часа ночи, чтобы подарить. Увидел в комиссионке молочник желтый с золотым ободком, купил и принес мне. “???” — “Но ведь у тебя есть две чашки такого же цвета, а теперь к ним и молочник!” Да я и помнить о них не помнил, затерянных в недрах буфета, а ему они запали.

А однажды шел по улице Горького с Володей Наумовым — в студенческие времена — и нес в руках зеленого керамического барана — кувшин из Гуцулыцины, очень красивый. Вдруг говорит: “Слушай, в этом доме живет Илья Эренбург. Давай зайдем к нему и подарим барана”. — “А ты знаком с ним?” — “Нет, но какое это имеет значение?” Зашли, подарили, Эренбург очень удивился, угостил их заморским ликером, и больше они никогда не виделись.

Нет ни одного человека, который был бы с ним знаком, даже мимолетно, и не получил от него подарка — хоть “царского”, хоть ерундового, но всегда отмеченного печатью его неповторимого вкуса.

Мир его любимых вещей! Долго он хвастался подозрительным кольцом, говорил, что это подарок Католикоса. Один друг наконец сказал: “Успокойся, все видели его. Кроме Католикоса”. Он не обиделся, только с мнимой многозначительностью переодел кольцо на другой палец. Халат эмира Бухарского, в котором танцевала Тамара Ханум (я ему рассказывал о нем), не давал ему покоя, пока он не вырядился в нечто тоже живописное, шелковое, более или менее персидское, с вышитой надписью, которая в его переводе звучала так: “Я касался Надир-шаха”. Ерунда, конечно, но очень уж ему хотелось. Да еще пришил колокольчик под мышку и любил неожиданно поднять руку, чтобы раздался звоночек. Все улыбались. Я и сейчас улыбнусь, как вспомню.

С семьдесят восьмого года Сережа вернулся жить в свой родной Тбилиси и вскоре поехал на Украину повидаться со Светланой и Суренчиком, с многочисленными друзьями. И накупил там всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Ему дают деньги, чтобы он купил что-либо интересное — посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне — на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках. Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привез черное шелковое платье тридцатых годов — ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им — легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Все же одна худышка втиснулась. Сережа обрадовался: гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи.

А черную шляпу-канотье с вуалеткой Сережа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел ее на лампу вместо абажура и успокоился. Его учитель Игорь Савченко говорил: “Ах, Параджанов, ты умрешь бутафором”. И, помолчав, задумчиво добавлял: “Или церемониймейстером”.

Истоки сего — в детстве. Его отец был коммерсант — то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, — и мальчик вырос среди разговоров о купле-продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах. Он любил просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять — перстни, меха, тарелки, канделябры.

Он обожал торговаться, уступать или стоять на своем, иной раз и слукавить — словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу ни к городу: “Алмазы, топазы, сапфиры…” Он фантазировал на эти темы бесконечно, выдавая желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:

— Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок.

— Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.

— Я отослал Светлане кораллы в серебре.

— Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.

— Ты?

— А кто же еще?

— Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора три метра чернобурки!

Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чем он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и от тщеславия, желания поразить.

Подарки — род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который был ему симпатичен.

Однажды звонит из Киева: “Я хочу принять министра культуры Франции с женой, что делать? Я придумал только, что в квартиру войдет нарядная гуцулка с коромыслом, а ведра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у гуся будут изумруды — это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мадам не увидела, что изумруды поддельные… Что бы придумать еще?” — “Еще???!!!”

Когда в том же Киеве к нему пришел Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!.)

Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Сережу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы. “Сережа, вы губите скатерть, остановитесь!” — “Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!”

Ален Гинзберг — идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, — прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в черном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделенным, его тут же облачили в нечто парчовое, воткнули розу и усадили якобы на трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову еще и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.


“Воскреснуть могут мертвые, живым это труднее…”

Из книги В.Катаняна “Цена вечного праздника”

…Когда Сережа вышел из тюрьмы, друзья сразу бросились помогать ему, устраивать на студии Тбилиси и Еревана, на ТВ в Москву. Но он не торопился, травма была велика:

— Думаешь, после того, что я видел там, я могу сразу встать к аппарату и скомандовать «Мотор!»?

Когда же ему указывали на кого-то, кто, вернувшись оттуда, продолжал творческую жизнь, он отвечал:

— Воскреснуть могут мертвые, живым это труднее.

Он ненавидел всю «кинематографическую общественность» за то, что она в свое время не выступила в его защиту — как будто можно было что-нибудь изменить в этом ужасе, который на него свалился! И, кроме того, это было несправедливо: Сергей Герасимов и Лев Кулиджанов, Юрий Никулин, Софико Чиаурели и братья Шенгелая пытались облегчить его участь, но при всем их авторитете — безрезультатно.

Когда он вернулся, друзья с московского ТВ предложили ему короткометражку, «для разгону, а уж затем что-нибудь большое». Он не пошел даже разговаривать.

Георгий Шенгелая договорился в Армении, что Сереже дадут там постановку, но он не откликнулся на приглашение. Думаю, что он не хотел и не мог снимать то, что не придумано им самим.

Я был свидетелем одной такой истории. Параджанову предложили сделать картину о скульпторе Н.Никогосяне — для ТВ Армении. Всю организацию Никогосян брал на себя, Сереже оставалось только творчество.

Три дня будущий герой картины звонил нам (в Москве Сережа остановился у нас), уговаривал его приехать в мастерскую, посмотреть работы, поговорить. Наконец перезвон утих, в два часа ею ждали завтракать, утрясать дела с представителями постпредства и телестудии. Все серьезно, солидно, Сережа проникся ответственностью и поехал.

В три часа звонит Никогосян: «Где Сергей?» — «Поехал, ждите». В четыре опять звонок: «Его нет! Вся еда стынет, а напитки, наоборот, греются! Культур-атташе обескуражен…»

Так его и не дождались.

Вечером заявился домой с ящиком посуды, купил в комиссионке. Мы изругали его как умели, а ему хоть бы хны:

— Чудаки, вы лучше посмотрите, какой я откопал для вас молочник.

Через два дня, когда поутихли трехсторонние армянские страсти (Никогосяна, Параджанова и Катаняна), его все же удалось запихнуть в мастерскую к Никогосяну. Вернулся умиротворенный: скульптуры понравились, о фильме договорились. Но когда надо было ехать в Армению, он снова выступил в роли Подколесина, и все опять ушло в застолье, в подарки, в фантазии.

В то время я часто задавался вопросом: почему он не хочет снимать? Может быть, он боялся сделать очередную картину cлабее «Теней…»? Или ему — после всего пережитого — был не под силу адский процесс, именуемый съемкой фильма? Может быть, он подсознательно избегал этого труда — не только творческого, но и физически тяжелого, с жесткими сроками, дисциплиной и ответственностью? Или не хотел опять подчиняться?

Ответ получался далеко не однозначный и далеко не полный.

Но я не мог забыть его фразу насчет живых, которым воскреснуть труднее, чем мертвым…

Вскоре он стал говорить, что мечтает снять «Давида Сасунского». На «Арменфильме» за это ухватились, но Москва не разрешила. Сережа усмотрел в этом козни лично против него, но Ф.Т. Ермаш (председатель Госпико СССР. — Ред.) объяснял это сложными отношениями с арабами, которые сложились в то время.

Сейчас, мол, не до «Сасунского».

Не знаю, кто там прав, но постановку ему не дали. А он рассказывал очень увлеченно и собирался делать фильм из отбросов, как свои коллажи.

Сережа — как Дягилев, Кокто, Кузмин, Николай Радлов — человек разносторонний.

Он мог бы реализоваться в любом занятии: оформлять представления, витрины, кафе, делать кукол, учить, консультировать, устраивать выставки…

Ничего этого он не хотел, хотя делал бы всё блестяще.

Ведь соорудил же он у себя на подоконнике витрину для Ива Сен-Лорана: четыре куклы в огромных шляпах с цветами, в пышных кружевных платьях, а напротив них, в упор, — стоптанный валенок.

— Что это?

— Неужели не видишь? Это великие княжны Мария, Татьяна, Ольга, а вот это Ксения. Узнаешь? Их расстреливают из валенка.

— Очень здорово! Но при чем здесь Сен-Лоран?

— Он прислал мне приглашение в Париж. Композиция замечательная, и оставалось только жалеть, что ее никто не видит. «Когда-нибудь, — подумал я, — этих очаровательных кукол будут тщательно реставрировать для музея». Далеко ли ходить за примерами?

 

 

“Смотрите, как Высоцкий нас поднял, сблизил”

Из книги Ю. Сухова “Друзья Параджанова”

13 октября 1981 года на заседании художественного совета театра Юрий Петрович Любимов, рассказывая об очередной выволочке, учиненной «в верхах», разводил руками: «Ситуация очень плохая. Плохой она была и летом, в годовщину смерти Высоцкого. Делалось все это в непозволительных тонах… Я вынужден был заявить, что работать больше не буду. Я сделал это продуманно, серьезно – не в состоянии аффектации. В таких условиях я больше работать не могу и не буду – так я заявил вчера. Послезавтра… я соберу труппу театра и объявлю ей это. Начальству я заявил это официально. И не только им. Это люди маленькие, невоспитанные и бестактные, абсолютно некомпетентные. Я довел это до сведения высоких чинов, и теперь мы ждем решения…»

Тонко улавливавший конъюнктуру и «особенности политического момента», актер и режиссер Николай Губенко педалировал: «Мы имеем право сделать такой спектакль, потому что живем в государстве, где существует высокий эталон искренности и правды. Его дал нам Ленин и продолжает утверждать Леонид Ильич Брежнев…»

Готовясь к решающему сражению за «Высоцкого», опытный стратег и тактик Юрий Любимов собирал для публичного показа преданных друзей театра. Исподволь сочинялись коллективные письма, зондировались «инстанции». Непревзойденный мастер массовых зрелищ, «с буффонадой и стрельбой», Юрий Петрович понимал: нужен сильный ход, громкий скандал, шум, эпатаж, лишь бы не дать чиновникам возможности запретить, замолчать или заболтать эту принципиально важную для театра постановку.

Когда до Любимова докатились слухи о том, что в Москве инкогнито появился Сергей Параджанов, он поднял на ноги всех в надежде отыскать опального режиссера и завлечь его на просмотр. Юрий Петрович рассчитывал на непредсказуемость и неуправляемость Сергея Иосифовича.

Окольными путями удалось выяснить, что Параджанова в Москве укрывают его старинные приятели Катаняны, которые обставили его приезд со всеми предосторожностями, конспирировали. Режиссер-документалист, оператор и писатель Василий Катанян не забыл: «Любимов страшно искал Сережу… Юрий Петрович дозвонился к нам, попросив, чтобы Сережа приехал в театр, где намечался генеральный бой. За спектакль. А мы прятали Сережу. Ибо понимали: он страшно возбуждается на людях. Поэтому туда ему незачем ходить – нагородит такое, что головы не сносить… Инна отговаривала Сережу, она была очень против того, чтобы он шел на этот прогон: «Ты нужен для шумихи, для рекламы, нужно твое имя, нужна скандальность…»

Потом по просьбе Любимова Катанянам позвонила Алла Демидова, актриса, которой поклонялся Параджанов. Позже она сожалела, что «об этом сказали Параджанову. Он сразу же захотел прийти в театр…».

Отступать было некуда. 31 октября 1981 года Параджанов в сопровождении Василия Катаняна отправился на Таганку. Во время спектакля они сидели рядом с Любимовым, который постоянно глотал таблетки…

Само обсуждение состоялось в театральном буфете. «Юрий Любимов собрал в зале крепкую компанию людей искусства, науки, политики, – рассказывал Вениамин Смехов. – Выступавшие в защиту нашего спектакля были горячи и прекрасны: Ахмадулина, Зельдович, Капица, Карякин, Смоктуновский, Гречко…» Писатель Фазиль Искандер заявил, что это самый яркий спектакль из всех, которые он когда-либо видел: «Эстеты считали, что только они имеют право думать, бюрократы считали, что только они умеют думать. А не умеют думать ни те, ни другие. Высоцкий умел думать и умел возвратить народу то, что он думает…» Каждое выступление вызывало цепную реакцию. Юрий Карякин захотел, чтобы его слышали не те, кто находился рядом, а те, кто считал, что он имеет право решать и судьбу спектакля «Владимир Высоцкий», и судьбу самого поэта: «Все мы смертны и должны быть готовы к ней, к смерти. Я бы хотел спросить тех, кто боится воссоединения Высоцкого с народом… вы что – не смертны, что ли? Неужели вам безразлично, что о вас скажут ваши дети, которые любят и Высоцкого, и Окуджаву, любят их за правду, за совесть, за талант?!.»

А дальше случилось то, чего так опасался Катанян. Параджанов, которого он все время держал за полу пиджака и талдычил: «Умоляю, Сережа, не выступай, молчи», вдруг поднял руку. Черта с два его было удержать! Ведь и Любимов тут же поспешил: «Вот – Сергей Иосифович! Он хочет сказать!» Параджанова встретили аплодисментами. Кстати, единственного из участников худсовета.

– Театр на Таганке сейчас – электрокардиограмма Москвы, – начал Параджанов. – Я горжусь этим. Я не могу говорить без волнения: смотрите, как Высоцкий нас поднял, сблизил. Современниками каких удивительных пластов являемся мы! Еще одно гениальное рождение. Потрясающее зрелище, потрясающая пластика. Приравниваю вас просто к моцартовскому реквиему… Если бояться за спектакль – так за то, чтобы не рухнули стулья. Я просил бы вас убрать куклу Высоцкого. Она не нужна. Есть дух поэта… Должна быть создана книга, посвященная вашему спектаклю. Я захлебываюсь от восторга перед вами и вашей честностью. Я преклоняюсь перед вами…

Воодушевленный, не в силах сдерживаться, дальше он повел разговор о советском фашизме, уничтожающем лучших сынов Отечества, о «пыжиковых шапках» с Лубянки, которые и сегодня, как ночные разбойники, пробрались в зал, где поминают поэта… «…Вероятно, мы что-то прозевали… кого-то закрыли, кого-то открыли. Когда я ищу, кто меня закрыл, не могу его найти. Это какой-то клинический случай. Вероятно, не один человек закрывает людей, театры и спектакли, а это закрывает какой-то определенный аппарат, которого мы не знаем. Может, он в каком-то духе сейчас и присутствует с нами… А если надо закрыть, так все равно закроют! Это знаю абсолютно точно! Никаких писем не пишите, никого не просите. Не надо просить. Не надо унижаться! Есть Любимов, и мы его предпочитаем каким-то там аппаратам…

Юрий Петрович, я вижу, вы глотаете таблетки, не надо расстраиваться. Если вам придется покинуть театр, то вы проживете и так. Вот я столько лет не работаю, и ничего – не помираю. Пускай закрывают! Пускай мучают! Вы не представляете, как выгодно мне ничего не делать. Я получаю бессмертие – меня содержит Папа Римский. Он мне присылает алмазы, драгоценности. Я могу даже каждый день кушать икру. Я ничего не делаю. Кому-то выгодно, чтобы я ничего не делал…»

Самое печальное, что никто из присутствующих даже не улыбнулся, все приняли слова Параджанова за чистую монету.

– Сережа, побойся бога! – шептал режиссеру на ухо Катанян. – Какие алмазы? Какой Папа Римский? Что он тебе посылает?

– А мог бы, – заочно попрекнул Параджанов ватиканского небожителя.

«И еще больше возбудились друзья театра, – рассказывал Вениамин Смехов, – не могли расстаться, и в тесном кругу собрались, и до ночи толковали, горячились, пили и ели – под крышей дома на улице Воровского, в мастерской Бориса Мессерера, в гостях у него и у Беллы Ахмадулиной. Параджанов к ночи папу римского больше не поминал, зато советскую власть иначе, как «по матушке», обласкать не мог. Мы сидели с Галей и Юрой Визбором, итожили все, что случилось и произносилось в театре, и Юра сказал: мол, пожалуй, спектакль все-таки закроют, хотя какие-то выводы сделают быстро. Так оно и вышло: спектакль запретили, а вывод сделали… в адрес Сергея Параджанова».

Но перед тем состоялись «поминки» в ресторане «Баку». А позже Параджанову позвонили из театра:

– Сергей Иосифович! Просим приехать, чтобы выправить стенограмму. Мы ее отправляем в инстанции, наверх.

– Слава богу, что не вниз.

– Куда?

– В подвалы!

Мы его умоляли, рассказывал Катанян, чтобы он поехал, вымарал из этого протокола и Папу Римского, и эти дурацкие алмазы, вызвали такси, всучили пятерку в зубы, но он отправился. Но вовсе не на Таганку, а в подмосковный гарнизон навестить любимого племянника. Ну, а злополучная стенограмма пошла «наверх». И тогда Москва рявкнула: «Хватит!»

Спустя несколько месяцев агентство «Франс-Пресс» сообщило: «Советский режиссер Сергей Параджанов 11 февраля 1982 года арестован в Тбилиси за спекуляцию. Постановщик «Саят-Новы» уже отбывал наказание с 1973 по 1977 годы…»

 

На снимках: Эльдар Рязанов и Василий Катанян; Ося и Лиля Брик, а также Маяковский; Высоцкий на Арбате; Катанян и маэстро Параджанов.