Уроки Иосифа Вердияна

Архив 201310/12/2013

Недавно исполнилось 70 лет со дня рождения известного журналиста Иосифа ВЕРДИЯНА (1943-2004). Его жизнь оборвалась неожиданно — за рабочим столом. Это была большая утрата не только для семьи и близких, но также для коллег-журналистов, для целой армии читателей — поклонников Иосифа. Он был подвижником журналистики, но не обычной — талантливой. Любую тему он разрабатывал как художественное произведение.

Иосиф Вердиян был профессионалом прежде всего потому, что каждая его строка была отмечена высоким качеством. Блестящий язык, богатый словарный запас позволяли писать сердцем, душой. Будь то путевые заметки о диаспоре, размышления об эмиграции, интервью с художником, шахматистом или политическим деятелем — обо всем он писал с любовью и искренним чувством. Иосиф Вердиян много лет был корреспондентом крупнейших российских газет “Труд” и “Новая газета”, а также “Советской культуры” и “Литературной газеты”, и всегда достойно и интересно писал об Армении, и не только о ней. В 1992 году — в нелегкое время! — создал газету “Урарту”, сразу же полюбившуюся читателям. В память об ушедшем коллеге предлагаем весьма актуальные статьи Иосифа Вердияна из его сборника “До востребования”.

ПОСЛЕДНИЙ ФАЭТОН

Гляжу и глазам не верю — по улице Ленинакана несутся лошади, запряженные в фаэтон. Не кинолошади и не цирковые в смешных султанах, а настоящие кони в серых яблоках. Наверное, это один из последних фаэтонов прошлого.
Сажусь в пролетку, и дядя Гриша — Григорий Вагаршакович Мурадян, 90-летний кучер, мчит меня по красивым улицам древнего города. С непривычной — не пешеходной и не автомобильной — скоростью мелькают дома, скверы, толпа на троллейбусной остановке, в миг ожившая при виде фаэтона.
— Эти лошади ко всему привыкшие, — бросает через плечо дядя Гриша. — От прежнего страха у них и следа не осталось. А вначале дичились машин, — он незаметно натягивает поводья. — Да и народ проходу не давал. Каждый норовил пошерстить, потрепать по гриве или кусок сахару совал.
Да, лошади — городской анахронизм, но, право же, они очень привлекательны. По асфальту гарцуют картинно, как бы желая стать свою показать. Сигналы не в меру балующих водителей их почти не тревожат, только с досадой мотают головой и ускоряют бег. И вот что любопытно: перед красным светом они останавливаются, моментально реагируя на легкое движение рук фаэтонщика. Такая послушность весьма кстати в городе с обилием автомобилей. Порою лошади оживляют шаг и обгоняют машины: зеленый глазок светофора, похоже, напоминает им весенний луг.
Замечено и другое: на желтый перемиг светофора машины тормозят, уступая дорогу фаэтону. Железные двигатели в десятки лошадиных сил проявляют доброту к двум живым лошадиным силам. Урок вежливости вызывает одобрение прохожих. И удивительно, даже не знаю, чему приписать, только никому никогда не случалось видеть, чтобы фаэтонные лошади тянулись к зелени газонов.
“Как жаль, — воскликнул однажды Гете, — что лошадь лишена дара речи”. Но это не помешало чеховскому Ионе из рассказа “Тоска” исповедаться своей лошади. Во все времена человек питал симпатии к этим благородным животным, жизнь которых описана в литературе, на холсте.
Есть в нашей стране богатейшее хранилище истории лошади — картинная галерея Музея коневодства сельскохозяйственной академии им.К.А.Тимирязева. В ней около 3000 живописных и скульптурных работ, 50000 снимков, изображающих лошадей. Холсты кисти Врубеля, Серова, Пластова, скульптора Лансере. Среди них картина художника Н.Сверчкова “Армянский Лебедь IV”. К слову, белый Лебедь Армянский был выдающимся производителем, и его дочери фигурируют во всех родословных верховых орловских лошадей последующих периодов.
Заглянем в древность, в анналах которой записано, что ассирийскому войску поставляли лошадей из степных и горных областей севера Малой Азии, Армении и Индии. В Армении долгое время сохранялись традиции коневодства, знаменитый конь урартского царя Менуа носил имя Арцибин, что в переводе означает “горный орел”.
А сегодня на манежах Ддмашенского конезавода резвятся скакуны чистокровной верховой породы.
…Копыта мерно цокают по асфальту. Светлеют лица прохожих, улыбаются люди.
— Много желающих прокатиться? — спрашиваю фаэтонщнка.
— Двадцать-тридцать в день.
— И куда едут?
— На загородную прогулку с семьей, частенько на свадьбу зовут в Ереван, Тбилиси.
— До Еревана сколько скакать?
— Считай целый день. В час мы проделываем километров десять.
— Фаэтон сами сделали?
— Нет, ему лет сто, я его недавно починил и покрасил — оттого кажется новеньким.
— Какой маршрут самый привычный?
— Дорога в аэропорт, — улыбается собеседник.
— А самый приятный попутчик?
Фаэтонщик достает из нагрудного кармана снимок Валентины Терешковой в фаэтоне:
— Я ее катал, когда она к нам в Ленинакан приезжала. Держитесь крепче, сказал, буду гнать с космической скоростью!
— Еще кого приятно катать?
— Внуков, правнуков — их у меня больше пятидесяти. Да и вообще дети любят лошадей. Когда в фаэтон садятся жених и невеста — зрелище необыкновенное. Фата белая на ветру развевается, лошади несутся вскачь, свадебные машины стараются не забегать вперед. И мы — во главе.
Я глажу сухие морды ленинаканских лошадей и прощаюсь с последним фаэтоном.

ОН УЕХАЛ…

Мы почти ровесники. Мы могли где-нибудь в кафе по счастливому поводу сдвинуть столы и произносить монологи.
Сейчас он сидит напротив настороженный и неуверенный.
Молчим.
Жирайр О. шесть месяцев пробыл в Лос-Анджелесе. Одет в клетчатую куртку, при галстуке, пиджак темно-синий с погончиками. По-моему, не американский.
Напрягите воображение и представьте его: роста среднего, лицо овальное, рыжеватые усы, причесан тщательно, глаза светлые… Смотрит прямо. Кажется, он подбадривает себя и старается держаться молодцом.
Внешне располагает к себе.
— Я оставил Советский Союз 19 мая 1976 года вместе с родителями. Покинуть Родину я не хотел, но ^малодушничал, поддался родительским уговорам… — Он замолкает, силясь что-то вспомнить. Мне, во всяком случае, так кажется. Молчание длится долго. Наконец, напряженным и оттого вибрирующим голосом: — Вы лучше вопросы задавайте — я отвечу.
18 мая, за день до отъезда, они посетили американское посольство. Этого дня ожидали, но, странное дело, не чувствовали радости. Сотрудник посольства говорил мягко (отец потом на итальянском перевалочном пункте скажет: “Стелил мягко…”) и небрежно, будто речь шла о совершеннейшем пустяке, предложил заполнить анкеты. Жирайр глянул на бланк и обомлел: десятки вопросов! Вопросник-допросник. Они внесли требуемые сведения, расписались. Сотрудник отложил анкеты, но Жирайрину стал изучать внимательно. Он знал, этот вежливый американец, свое дело. “Где служил? Кто преподавал военное дело? В каких военных лагерях находился? Звание?..”
Ничего полезного для себя не узнал: обучался военному делу в университете, не служил, могу разобрать и собрать автомат Калашникова. Улыбнулся вежливо. Американец потерял к нему интерес.
Возвращались в гостиницу в тягостном молчании. Вышли на Калининский проспект, спустились пешочком по Герцену, не поднимая головы, минули площадь 50-летия Октября и нырнули в подземный переход.
Братишка читал таблички с названиями улиц. Жирайр их почему-то про себя повторял и лениво по инерции размышлял: “Простились с Калининым, ага, Герценовская, Октябрьская…” Переход закончился, и их взору предстала во всем великолепии Красная площадь. Купол храма сиял под весенним солнцем, взлетали голуби. Неожиданно, словно откуда-то издалека в воздухе поплыл перезвон курантов, и на площадь строевым шагом вступили солдаты. Зрелище было незнакомо Жирайру, и он завороженно смотрел на смену караула у Мавзолея.
Он не мог думать по-книжному, но сейчас подумал, что будто специально они шли улицами Революции и совершенно естественно вышли на Красную площадь.
Этот день он запомнил — 18 мая.
А 19-го самолет оторвался от советской земли, оторвался от всего, что было связано с понятием Отечество, Родина, оторвался и будто рванул связующую нить с детством и юностью, с прозрачной вершиной великой горы в оконном проеме, неповторимыми красками ереванской осени, освященными камнями Звартноца… И со школьными учителями, теплым квадратом окна любимой девушки, добрыми соседями, однокурсниками, и с душевно дорогими событиями, которые уже сейчас, в эту минуту, когда самолет держит курс к чужим берегам, стали воспоминанием.
Анкетные данные сидящего напротив: образование высшее, экономическое, 28 лет, окончил Ереванский государственный университет. Работал по специальности в Министерстве финансов. Холост. Беспартийный. Мать — французская армянка, отец — сирийский армянин. Репатриировались в Советскую Армению после войны. Здесь и поженились. (Однажды за новогодним столом отец, немного философствующий, в’эмоциональном подъеме высказался: “Мы подарили Отечеству двух сыновей…”)
Жирайр вздохнул:
— Брат в Штатах… Работает на ювелира, полирует обручальные колечки.
Он показывает карточку. Симпатичный юноша. С кем он там встретил Новый год?
— Ему повезло — нашел работу. Я с месяц околачивался на бирже труда и понял: пустое дело. Америке советский специалист не нужен, свои дипломированные экономисты подметают улицы.
Дополнительные сведения: родители портняжничали. Имели собственный дом в центре, на улице Киевян. Хороший просторный дом. Младший брат ходил в восьмой класс. Дедушке и бабушке государство выплачивало пенсию. Жирайр получал стипендию.
— Чиновнику с биржи труда я на ломаном английском излагал свою просьбу. Он, конечно, и без этого знал, но так уж заведено. Он вскинул на меня глаза: “Ты кто будешь по национальности?” Отвечаю. Отрицательно мотает головой, не понял, стало быть. Я выдаю ряд имен, названий: “Ереван, Арарат, Арам Хачатурян, Вильям Сароян…” Смотрит тупо — не дошло. Вдруг меня осенило, и я назвал имя владельца игорных домов в Лас-Вегасе, голливудского миллионера-армянина. На миг чиновник оживился, и вылинявшие глаза блеснули: “О кэй, парень. Заходите через месяц”.
Шесть месяцев, 183 дня парень шлифовал лос-анджелесские улицы, бесцельно мотался в поисках работы. И все шесть месяцев, все 183 дня в нем зрела мысль о возвращении, и эта мысль сидела в голове плотно.
— В двух словах, хроникально, восстановите в памяти один американский день.
— На первые дни нас приютила тетя. А где-то на третий день она дала знать, что надо уходить. Мы сняли комнату. Дед с бабкой отделились. Братишка, естественно, не мог продолжать учебу…
— Значит, утром вы просыпаетесь…
— Я просыпаюсь с единственной мыслью: “Боже, куда я попал!” — И нехотя, неторопливо продолжает: — Наши выходят на работу. Я включаю радио. По одному из каналов между 9 и 10 часами утра идет передача на армянском языке Одна армянская песня и 55 минут рекламы — вся передача. Включаю телевизор — лихие джентльмены стреляют, ломают кости. Выключил. Выхожу на улицу, днем еще можно, вечером о-о-очень опасно… — в глазах рассказчика появляется страх. — Впрочем, — он берет себя в руки, — об американском гангстеризме был наслышан еще в нашей стране. (Он так и говорит — “нашей”; он не акцентирует, это получается естественно.) Время от времени встречался с местными армянами. Всякие попадались: и ребята вроде меня, и ярые антисоветчики. Можно есть чужую пахлаву и любить родину. Эти гнусы ели несладкий американский хлеб и презрительно отзывались о Советской Армении. Да, разве там…
Он расслабил галстук, вложил карточку брата в паспорт и сунул в нагрудный карман. Зазвонил телефон. Молча переждали, и Жирайр продолжил повесть.
— Там я прозрел окончательно! — Он стал говорить быстро, словно оправдываясь: — Я отцу говорил: не надо туда, Жирайр резко выбрасывает вперед руку, — здесь наш дом, здесь наш очаг…
Патетично. Но в голосе чувствуются слезы и одновременно злость и досада, что не поверят или не поймут.
— Дед с бабкой сразу же по приезде отделились от нас. Я уже говорил. Мы редко встречались. Там вообще, как я заметил, родственники редко встречаются, у каждого свои заботы о хлебе насущном. Самое поразительное в Америке — отчужденность, отсутствие душевной теплоты. Жестокость отчуждения. — Слова Жирайра прозвучали точно, как математическая формула. По всему видно, об этом он думал много, и фраза выкристаллизовалась за долгие дни размышлений и мытарств.
— Отец постоянно сокрушался: “Тут нет духовной ниши”, “Тут всем наплевать на всех”. И еще, что бросилось в глаза в Лос-Анджелесе, — у пришельцев начисто отсутствует самолюбие. Эмигрант унижен. Мне рассказывали о способном ереванском композиторе, который на лос-анджелесских улицах торгует сэндвичами.
Печальна мелодия чужого края. На каждом шагу — ощущение гражданского сиротства и национальной неполноценности, чуждые нравы. Ощущение своего чужеродства. Не понять нам этого: огромный географический массив от “Москвы до самых до окраин” воспринимаешь как большой дом, обжитый и теплый.
— Америка — страна обездоленных. Я читал об этом в наших газетах. Там я понял: все правда. Чужой покойник спящим кажется. В нашем далеке не осознать, не понять безработицу, длинные очереди на бирже труда, страх перед вечерней улицей, гнет чужедальней земли…
— А как жили?
Ответил просто: — Чужой хлеб рот дерет…
Он снова закуривает. Руки по-прежнему дрожат. Волнение не улеглось. А вначале думалось, что ожидается дуэль. Противника не было — был растерянный, грустный, обманутый парень. Чувство такое, будто раньше встречались. Где? Сидели рядом на стадионе и болели за любимую команду? Занимались в общем зале публичной библиотеки? А может, несли транспаранты на первомайской демонстрации в университетской шеренге, а потом, обжигаясь, глотали пирожки и запивали вкусным томатным соком? Не помню. Но точно: он находился в наших общих рядах, покинул и вернулся.
— Справляли день рождения Андраника. Отмечали в узком кругу. Кто-то тихо затянул армянскую песню. Минут десять спустя бесцеремонно врывается полиция: Эй, вы, соседи жалуются, кончайте концерт!” Расходились молча… Ты чужеземец, песня твоя не песня, и сам “ты не человек. Чужак.
Помните народную побасенку? Ашуга в дом не впустили, а он спрашивает: “Куда положить саз?” Горький юмор.
Он рассказывает, как боялся обратиться к врачу, чтобы подлечить зуб, как однажды мать почувствовала себя плохо, и они вызвали “Скорую” и пришлось выложить недельный заработок брата, как часто им снились родная улица Киевян, друзья-товарищи, пышное дерево во дворе, и как просыпались и молили бога, чтобы сон стал явью…
— О чем думали в самолете?
— 19 ноября прошлого года я покинул Соединенные Штаты Америки…
…Он посмотрел в иллюминатор. Внизу лежал город голливудских кинозвезд и обездоленных.
Жирайр решил: в Москве повторит то
т маршрут. И он повторил — с Калининского проспекта дошел до Никитских ворот и спустился по улице Герцена, пересек площадь 50-летия Октября, проспект Маркса и уверенно вышел на Красную площадь… Он вспомнил тогдашний бой курантов, вспомнил братишку, родителей.
Через три дня он спустился по трапу в ереванском аэропорту. Его никто не встречал. Но он знал: он дома.

ВЗГЛЯД СО СТОРОНЫ

На одном периферийном предприятии назревала конфликтная ситуация. Конфликт, может, даже не то слово. Взрыв. Потому что полоса перешептывания и “кулуарного” недовольства осталась позади, и уже нарастал глас возмущения. Как две косые линии, одна из которых стрелкой направлена вверх, другая вниз. Чем больше скорость падения директора, тем стремительней взлетала восходящая протеста.
Да, считали заводчане, директор зарвался окончательно, и необходимо “хирургическое” вмешательство. Они по этому поводу особенно не разглагольствовали. Традиционный жест той смутной поры — ребро ладони у горла.
Невтерпеж.
В чем же заключалась суть конфликта? (Хорошо, что можно писать в прошедшем времени).
Несколько лет назад на завод пришел новый директор. Обычно как бывает: слухи о кандидате на пост опережают появление на посту самого кандидата. Мнение о нас идет впереди нас — не следом. И уже люди знают, что новый руководитель решительный — осмотрительный, учтивый — резкий…
Об этом директоре ни хорошего, ни плохого не знали. Чистая доска общественного мнения. Нераспаханная целина. Поле, не отравленное ядовитыми семенами вздорных слухов.
Итак, он занял руководящее кресло на предприятии. За первыми шагами следили сотни глаз. А шаги директор стал делать уверенные. Порой даже слишком.
“Мне на первых порах казалось, что он крутого нрава и хочет навести твердый порядок”, — осторожно выбирая слова, говорит интеллигентного вида конструктор. Когда благожелательно расположен к человеку, стараешься замечать лишь хорошее. Иной раз даже откровенно скандалезные натуры могут оставить впечатление обнаженной, необузданной честности.
А директор очень старался и, надо отдать должное, тянул неплохо. План давал… Пропадал в цехах… Выбивал фонды… Отношения с коллективом складывались по-доброму. Известно: руководителю энергичному подчиненные стремятся угодить. Срочный заказ или горит задание, или после смены надо задержаться и довыдать продукцию, или еще что безотлагательное — сил и времени не жалели. Дело есть дело. А понимающий директор — величина это немалая!
Человек повышает голос раз — прецедент, два — рецидив. Дальше — срывы, а еще дальше — норма повседневного поведения.
И настал грустный день всеобщего прозрения, и в директорский портрет лег первый тусклый камушек. Можно сказать, этот камушек лег не в мозаичный портрет, а был брошен в воду, от него и пошли круги. Так или иначе.
Однажды у него вышел конфликт с начальником ПТО. В данном случае важен не предмет спора, а реакция на него. А среагировал шеф как лакмусовая бумажка на щелочи — моментально. Он побагровел и нажал на селектор: “Лишить премии ослушника!” (Ослушника, так сказать, в послушники). А через миг зажглась другая кнопочка: “Напишите докладную на него…” Он не утруждал себя подбором слов и вдохновенно наговаривал в пластмассовый прямоугольник: “Укажи на… Опиши его… Добавь и дополни…” “Свой” человек на начальника отдела мрачных красок не пожалел, и порочащая докладная, датированная воскресным (!) числом, в понедельник легла на директорский стол.
Понедельник — день тяжелый. Уволил.
Бледный свет пробежал по слабому пунктиру нравственной нестойкости. “На него работала теплоэлектроцентраль мести, — рассказывает бывший секретарь первичной партийной организации, — он как альпинист искал барьеры, чтобы преодолевать”.
Но альпинистское преодоление сродни восхождению. А директор падал.
Однако ж, странное дело, не чувствовал своего падения. Собственно, он не падал пока — скользил. Плавно, мягко, но с ускорением. Вниз.
С ускоренной скоростью скользят вниз.
Все дальше в лес сложных взаимоотношений человека и коллектива.
Ветеран завода просил списанную машину. Директор отказал — директорская воля. И передал машину другому — близкому, нестроптивому. Старый рабочий высказал обиду. Шеф посмотрел на него немигающе, посмотрел непривычно ласково, подбирая варианты расправы, и предложил вдруг спуститься к проходной. А вахтера предупредил: “Не пускай этого на территорию…” Слесарь даже переодеться не смог. Одежду потом товарищи вынесли.
Еще.
Главного конструктора невзлюбил. Однажды тот опоздал “буквально на две минуты” на собрание. Директор видел из президиума, как тихо согнувшись проходил опоздавший к свободному ряду. В воздухе пророкотал гром, и молнией сверкнул негодующий перст: “Выйдите!”
Главный конструктор ушел с завода. Директор не успокоился и додумался на заводском бланке отправить письмо-запрос первой жене уволенного. “Хотим продвинуть по службе вашего бывшего супруга, — писал он в эпистолярном жанре, — дайте характеристику”.
Тщетно прождав пару недель, он повторно телеграфировал ей: “Отвечайте быстрее”.
Чего он ждал? Наветов. И жаждал мести.
Он возомнил. Ему стало мниться, что незаменим, что если слесарь, здороваясь, почтительно прикладывает руку к козырьку, значит, ломает перед ним шапку. Стали замечать, и поползли слухи по заводу: директор не ходит — шествует, не говорит — изрекает, запретил заводским автобусом возить рабочих из ближайшего поселка на работу, и они зимой по колено в снегу несколько километров шли пешком, а похвалит так, словно по плечу похлопывает — барин, видите ли. Выхлопотал благодарность себе за труды, к которым отношения не имел. Книгу почета сделал Книгой почетных посетителей, подшефникам однажды помог и добился, чтобы газета отметила…
Несколько опытных специалистов и ветеранов подали заявления об уходе. По собственному. Он покричал-покричал, потом усмехнулся, начертал “Не возражаю” и мысленно погладил себя по голове: “Баба с возу — нам легче… Без вас работа не остановится, но вот ежели я надумаю уйти…”
Осколки эпизодов складывались в зеркало поведения.
Каким видел себя наш герой? Любовался. Казался себе непоколебимым, решительным. В чаду самовлюбленности вершил судьбами людей и верил, что достоин большего, нежели судьба отмерила. Рассуждения о собственной исключительности, карьеристские замыслы подкреплял конкретными действиям. “Того желает моя левая нога” стало принципом.
Это мнение производственного коллектива.
Директорская несчастливая метаморфоза совершалась на протяжении продолжительного времени, и превращение его в самодура, столь естественное для подобных натур, кончилось печально.
Синтаксически восприятие этого превращения можно обозначить следующим образом: стеснительное и недосказанное троеточие, вопросительный знак, и уже активное и протестующее — вопрос в паре с восклицательным.
Стремление к совершенству заложено в человеческой природе. В этом помогает трезвое, самокритическое отношение к самому себе, можно сказать, периодическая переоценка собственных достоинств.
Взгляд со стороны.
Постоянна и вечна прекрасная тяга к исправлению своих недостатков, к воспитанию в себе — да и в других! — почтения к людям безотносительно от ранга и чинов, чувства скромности, уважения к рядом стоящему. Уважая других, мы как бы уважаем себя, если можно так выразиться, самоуважаемся — не правда ли?
Грибки самомнения губительны для нравственного здоровья человека.
Можно рваться к должности, пускать свое честолюбие с места в карьер, и при этом, засучив рукава, демонстрировать бицепсы: вот какой я сильный. Ведь грубость и, как говорили раньше, бурбонство знакомого директора (кстати, лицо реальное и эпизоды описаны с документальной точностью, по существу, та же демонстрация мышечной силы. Только в данном случае — власти руководителя. Для утверждения оной пускаются во все тяжкие — разгневанный топот, окрик, сумасбродные директивные указания, игнорированне мнения других. Администрирование…
Нелепо, когда петух всякий раз должен доказывать свое природное предназначение рассветным кукареканьем.
Можно и по-другому — и здесь ожидается тот же исход — ежеминутно доказывать, что ты достоин этого кресла, что именно ты — и никто другой.
Директора одной из ереванских школ освободили от занимаемой должности. За склоки, за групповщину, за развал работы.
Он не желал расставаться с должностью, и на удивление педагогическому коллективу целую неделю не давал ключей от кабинета и сейфа. С вожака коллектива двойной морально-этический спрос. Руководитель — лицо первое; на него держат равнение остальные. Забывать об этом непростительно.
Иной раз подумаешь: что если заснять поведение подобных персонажей на пленку, озвучить и показать на большом экране — дать им возможность взглянуть на себя со стороны, а? Оком очевидца, оком стороннего наблюдателя. На свое отражение — на свое Я глазом чужого ТЫ. Любопытный, надо полагать, был бы эксперимент. (Коль скоро говорилось о синтаксисе, то вот занимательная грамматика: я — последняя буква в алфавите, но личное местоимение первого лица…)
Разве мало на нашей памяти, читатель, руководителей достойных, живущих интересами коллектива, заботливых, чутких людей? Культура руководства производством и людьми, между прочим, понятие комплексное и вовсе не безразлично, какими средствами и приемами будет выполнен план. Задача нелегкая. Она достижима лишь прогрессивными методами социального и экономического управления. В числе прочего — использование каждым из нас, каждым руководителем — пусть даже микроколлектива — доселе лежавших втуне “собственных резервов душевного такта и деликатности, резервов скромности и человекодостойного поведения.
…Переходи улицу на зеленый свет…
Зеленый свет запутанных межличностных отношений, трудные развязки житейских перекрестков — взаимное уважение (по горизонтали и вертикали), чистота помыслов. Гуманное сознание, что каждый человек — ценность единственная и великая нашего общества.
…А переходя, посмотри сперва налево, потом — направо…
Взгляни на себя со стороны, потому что ты — человек.
Ты среди людей человек.