“Вечный жид”, SDF, азилант, он же пандухт…

Архив 201013/11/2010

Рассказ “Вечный жид” Николая ПЧЕЛИНА был опубликован в журнале “Знамя”. Нам он показался интересным: речь идет об эмиграции… Автор живет в Швейцарии, где работает в Экуменической службе помощи беженцам. Проблему “вечных жидов” разных национальностей, наводнивших Европу после развала СССР, знает не понаслышке — изнутри. Не исключено также, что в нем есть и автобиографические эпизоды — очевидно, автор и сам проделал путь…

 Однако сделал героем своего произведения безымянного армянина из Спитака, от лица которого и ведется повествование. Возможно, по той причине, что скитальчество армян показалось ему наиболее импрессивным: вначале они, то есть мы, разбрелись по миру из-за геноцида в Турции, затем спасались массами уже от последствий землетрясения и экономических напастей независимой Армении. А уж с какими трудностями люди сталкиваются на иллюзорном пути “спасения”, тоже хорошо известно. Сколько их, загубленных жизней скитальцев? Николай Пчелин рассказывает об одной начиная с конца, когда армянина-пандухта выдворяют из очередной, не принявшей его, благополучной страны… В повествовании есть некоторые неточности, связанные с началом боевых действий в Карабахе, есть фальшивая фраза о том, что, дескать, армяне вспомнили о геноциде лишь после развала Союза… Но это допустимые в литературе мелочи. В остальном же он чрезвычайно правдив и печален, этот рассказ Николая Пчелина.

Моя душа еще сопротивлялась, рвалась наружу из заклеенного липкой лентой рта, стучала в уши, отзывалась болью в спине и успокоилась лишь тогда, когда колени подломились и железный поручень лифта рассек мне лоб чуть повыше переносицы. Постепенно все исчезло: шум подъемника, зуд последней мысли, окрики сопровождавших меня полицейских, сперва брезгливо-презрительные, потом ненавидящие и, наконец, испуганные. Наверное, их уволили после случая в аэропорту, ведь они должны были всего лишь доставить меня к самолету — в наручниках и с залепленным ртом, — обычная здесь практика депортации. Откуда им было знать, что я окажусь таким хилым.
…Я родился пятого мая тысяча девятьсот семидесятого года в маленьком армянском городке Спитак. При Тигране Великом моя страна соперничала с Римом, простираясь от Понта Эвксинского до Аравии. Сейчас об этом мало кто помнит. Распадаться и исчезать во времени — свойство всех империй. Когда-нибудь, я уверен, точно так же исчезнет с лица Земли и современный Рим — Америка, оставив насмешливым потомкам несколько артефактов: вместо портиков и акведуков — аэропорты и газопроводы, вместо мозаик и статуй императоров — огромные буквы “HOLLYWOOD” недалеко от тихоокеанского побережья и головы президентов, высеченные в гранитных скалах где-то в Южной Дакоте.
Когда мне исполнилось восемнадцать лет, затрещала по швам другая империя, и мои соотечественники вспомнили, что турки вырезали в начале века более миллиона армян. Турками у нас считали и азербайджанцев. Армяне — христиане, азербайджанцы — мусульмане. Первая гражданская война разваливающейся империи разразилась между жителями горного района на территории Азербайджана, но с преимущественным армянским населением. Назовем упомянутый регион “Малой Арменией”, как когда-то именовались земли к западу от Евфрата, присоединенные к империи Тиграна. Вмешалась “Большая Армения”. Резня шла с обеих сторон с переменным успехом. Я во всем этом участвовать не захотел и бежал с последним поездом, пока не взорвали железную дорогу, на север. Если вы меня спросите, как я отношусь к туркам, я отвечу: я их не люблю. Лично у меня нет причин их ненавидеть, но я их все же не люблю. Вам, живущим в Европе, это трудно объяснить. Возможно, только евреи смогут меня понять, ведь они почему-то не любят немцев.
Целый год меня носило от вокзала к вокзалу, от реки к реке по всей огромной России. Я не вел путевого дневника, я бомжевал. БОМЖ — это человек Без Определенного Места Жительства, тот, кого во Франции называют sans domiсilе fixе — SDF. Я своими глазами видел такой штемпель в Марселе, его ставят на документах цыган, рома. Это как в бывшей моей стране в обязательной графе о прописке в паспортах кочевых цыган в милиции писали: “место постоянного жительства — табор”. Французы хоть умнее. “Табор” — это все равно что написать о месте проживания: “на земле, под небом и луной”. За годы бомжевания в Европе я сам, в ответ на вопрос властей о национальности, научился отвечать: “Цыган”. Для меня быть цыганом — как принадлежность к вере, вере бомжей.
Но тогда мои университеты только начинались. В следственной тюрьме в Астрахани, куда я попал вместе с настоящими цыганами, обрезавшими для продажи километры проводов с линии высоковольтной электропередачи — а я ночевал у них, когда милиция устроила облаву, — я встретил знакомого из Спитака. Он рассказал, что мои родители погибли вскоре после моего бегства, во время того самого ужасного землетрясения, разрушившего пол-Армении.
Из всех моих родственников в живых оставался только старший брат Леван. Он уехал из страны наших предков еще раньше, женился на белокожей и светловолосой москвичке по имени Светлана и жил у нее. Адреса я не знал. Тюремный встречный сказал, что слышал от кого-то, что Леван среди “крутых”. “Ищи на Курском”, — добавил он.
Меня освободили за недостатком улик. В тот же вечер я уже плющил нос об оконное стекло ночного поезда, ловя пролетающие огоньки, шлагбаумы, темные рощи и, высунувшись из полуоткрытого окна, — звезды, выстраивающиеся в линию по ходу движения поезда, будто указывая ему путь.
Раньше я мечтал стать писателем и даже пробовал поступить в Ереванский университет, но провалился на экзамене по истории — не смог назвать первых руководителей комсомола двадцатых годов. Но я очень много читал. Тащил из школьной библиотеки все, что мог найти, и, лежа на продавленном диване нашей летней кухни, поглощал книгу за книгой, запивая удивительные истории вишневым компотом, к вечеру уже не способный провести грань между событиями своего дня и жизнью описываемых героев. Косточки этих вишен снились мне многие годы спустя.
В том поезде из Астрахани в Москву я впервые после детства ощутил мучительное желание вернуться, погрузиться в книги, спрятаться от всего, что уже маячило на горизонте. Я ехал в этот русский Вавилон, как кролик, который, замерев от страха, прыгает в пасть удаву. …На вторую ночь пути с полки, противоположной моей верхней, сорвался пьяный русский прапорщик, весь вечер накануне пристававший ко мне: “Куда едешь, хачык?” “Хачиками” русские шовинисты презрительно называют нас, армян, грузин, аджарцев — всех кавказцев. Ничего бы обидного в этом не было, если бы не интонация, не акцент, которым они обязательно сопровождают свое “хачык”. Хоть я по-русски говорю чище и правильнее этого вонючего толстозадого “куска” (так, я слышал, зовут их в армии за неугасимую и неутомимую страсть красть все что ни попадя), ответить ему: “В Москву, кусок, в Москву!” — я не осмелился.

В Москве шел дождь. Я прожил в этом городе около четырех месяцев и не помню ни одного дня, в который бы не лило или не моросило. “Гнилая яма”, — любил повторять мой брат Леван, застреленный позднее возле метро на Полянке. Он устроил меня водить машину к одному московскому “авторитету” — так зовут в России уважаемых главарей преступных кланов — по кличке Батон. …Батон был толстенький старикан лет семидесяти, похожий на ветерана, пришедшего в школу с рассказом о своих боевых подвигах: о взятии Вены или Будапешта. Он и был ветераном. Леван рассказывал, что Батон отсидел в тюрьме в общей сложности около сорока лет!
Когда Леван в первый раз привел меня к Батону, тот ел пельмени. …”Машину водить умеешь, голубь?” — еле разборчиво, сквозь причмокивания и посасывания, спросил хозяин. Я ответил утвердительно, но тут же осторожно добавил, что права получить так и не успел. “На кой они нам сдались, эти права. У меня их, этих прав, сколько хочешь, как у трижды Героя Советского Союза, понял?” …Я втянул голову в плечи и начал возить Батона на старом неброском “жигуленке” “по делам”.
Привыкнув к московским улицам и носившимся по ним сверкающим джипам, огромным “мерседесам” со знакомыми — конкурентами и приятелями моего хозяина, — я дивился, почему он ездит на этом замызганном тарантасе. “По кочану, — был ответ. — …Знаешь, какая птица в городе самая умная и живет лучше и дольше всех? Воробей! Он хоть неказистый, но посноровистее попугаев будет. Вот я, к примеру, никогда не езжу в вагоне-люкс, хотя могу скупить весь поезд. А почему? А потому, что в плацкартном хоть и пованивает, да естественная защита — народ. В люксе же — горло вспорют, никто не услышит”.
Он был не так-то прост, этот школьный ветеран в стандартном сером костюме со вздувшимися коленями и брюхом, нависшим над бечевкой, которой он неизменно подвязывал брюки. …Жил я поначалу на Батоновой даче — крытой старым толем развалюхе на Минском шоссе. Даже здесь Батон был последователен: трехэтажные хоромы, как на Рублевке, не возводил, не желая бросаться в глаза. И что еще было странным, он не был “патриотом”: я ни разу не слышал от него “хачика” или чего-то в этом роде. А когда один из прихлебателей назвал Раскина при шефе жидом, Батон просто взял со стола бутылку и разбил ее о голову паренька углом в висок. Тот, как рассказывал присутствовавший Леван, “смутился и подвязал лапти”. Его даже не стали хоронить, а просто выбросили на мусорку за городом. Этот случай заставил меня задуматься о бегстве из компании нашего жирного Нерона. …Но бежать означало подставить Левана, и я продолжал каждую ночь просыпаться с полупроглоченным, как язык утопленника, страхом и отвращением к себе и жил дальше.
Развязка наступила неожиданно. Однажды рано утром, было еще темно, квартиру пахана поднял на ноги шнырь Веня. Возле выхода из метро “Полянка” убили Левана. “Иду мимо. В сторону братана твоего не гляжу, чтобы менты не зацепили. А у него — мозги по тротуару”. Батон на известие отреагировал спокойно: “Все мы там будем”. …В тот же день я слинял. Договорившись с водителем-”международником” за триста долларов, через пару часов я уже корчился в узком тайном пространстве между кабиной и грузовым отсеком.

Ехали три дня. Водитель выпускал ночью “до ветра”, при мне были две буханки хлеба, пластиковая полуторалитровая бутылка с водой и пустая “для малых нужд”. Я, собственно, не уверен, что находился в пути три дня: так сказал водила, высаживая меня на крашенной желтой краской автобусной остановке. “Мы — в Згожельце, вон там — немецкая граница. Мне сейчас назад, да и немцы — не наши парубки, найдут в машине. Пересидишь день, ночью переходи речку на немецкую сторону, в Герлиц. Бывай”. День я провел в парке. Один раз вышел осмотреться к пропускному пункту на мосту. Польские пограничники в смешных высоких ботинках с раструбами зевали от скуки и, казалось, не обращали внимания на поток идущих мимо людей. На противоположной стороне оливковыми пятнами двигались фуражки немцев.
Пошлявшись по городу, купил в книжном магазине карту Германии; на ее обложке из пластика было написано по-польски: “Немчи”. Постепенно темнело. Я выбрался к берегу Нейсе как раз напротив черного замкнувшегося в себе собора. Из польской части разделенного пополам города доносились музыка, смех, ровное урчание телевизора, неопределенные шумы — жизнь, одним словом. Немецкая сторона угрюмо молчала. Какие-то мальчишки подошли, заговорили: “Цо робить пан? Пан мает таблетки от гловы? Пан не знает, где спать? Можно у нас, но у мамы болит глова”. Я вытащил из кармана несколько таблеток аспирина, протянул тому, кто говорил. От ночлега отказался. Через какое-то время они вернулись. “Ты хочешь в Немчи? Граничники ходят каждый час. Когда пройдут, мы свистнем, переходи реку. Но мы хотим пенендзе”. Я вынул из кармана несколько бумажек с изображениями Коперника, Яна Собеского, Мицкевича. Мальчишки закивали головами.
Все так и произошло. В одиннадцать часов вечера я перешел Нейсе вброд, оставив на польской стороне Коперника с Собеским и Мицкевичем. Выбравшись на берег, отлежался какое-то время в мокрой траве. Я ждал недолго: к реке подъехал автомобиль, скользнули лучи направленных в польскую сторону фонарей и, ничего не обнаружив, погасли. Немецкий патруль. Это значило, что до следующего объезда есть время. Быстро переодевшись в сухое и привалив мокрую одежду парой булыжников, я побежал. Несколько раз перелезал через какие-то заборы, чудом избежав столкновения с огромным черным догом, который почему-то не залаял, а только глухо зарычал. Наконец я выбрался на освещенную улицу. Прятаться, как мне казалось, не имело смысла. Когда проходил по безлюдной площади мимо старой башни с часами, очевидно, ратуши, здесь все еще пахло жареной колбасой. “Колбасники”, — улыбнулся я промелькнувшему в голове словцу из лексикона покинутого мной ветерана-убийцы.
Я вышел постепенно из города. Когда проходил мимо освещенной витрины какого-то большого магазина, столкнулся с двумя симпатичными девушками. Я притормозил. Они скользнули по мне глазами, как по покосившемуся придорожному столбу, и даже не отвернулись. …Я все шел и шел. В одном месте пришлось пробираться через скошенное хлебное поле. …Воздух становился прохладным, и как-то само собой получилось, что я, стащив в кучу несколько блоков спрессованной соломы, разбросанных комбайном по полю, устроил себе нечто вроде бункера. Солома еще хранила тепло августовского дня, и, согревшись, я уснул.

…Над саксонскими полями поднималось солнце. То, что поля были именно саксонские, я узнал минувшей ночью из придорожного рекламного плаката. На нем был изображен толстый человек, похожий на моего бывшего шефа Батона, с кружкой пива в руке. По краю шла надпись: Sachsen. Я смотрел на небо, на траву и деревья, окружавшие поле. Пыль под ногами, привкус полыни — все точно такое же, как где-нибудь возле Таганрога, где была большая армянская колония и жили когда-то мои родственники. …В период увлечения древним и авторами, когда я вместе с очередной банкой вишневого компота проглотил “Сравнительные жизнеописания” Плутарха, “Жизнь двенадцати цезарей” Светония, мне удалось выменять у соседа за блесну для удочки приблудившееся к нему дореволюционное издание “Германии” Корнелия Тацита. Теперь эта страна непроходимых лесов, болот и рослых людей с жесткими голубыми глазами и волосами цвета спелой пшеницы лежала передо мной. …Дальше все развивалось стремительно.
…Они появились внезапно. Проехали мимо автобусной остановки, где я сидел, отдыхая от безрезультатных попыток остановить какую-нибудь из проходящих машин, отъехали нарочно еще метров на двадцать. Мне даже в голову не пришло, что нужно спрятаться. Позже я узнал, что здесь существует денежное вознаграждение за информацию о подозрительных личностях, шатающихся в приграничном районе.
Двое в форменных зеленых рубашках с короткими рукавами и нашивками “Zoll” подбежали ко мне, заставили подняться, потребовали документы — у меня их не было, — обыскали, как это делается в американских фильмах: ноги на ширину плеч, руки за голову, и, ничего не обнаружив, кроме нескольких долларов и марок, мягко подтолкнули к машине — белому микроавтобусу “фольксваген-транспортер”. Автобус был разделен пополам решеткой, но почему-то посадили не в “курятник”, а рядом с собой.
В участке меня допрашивали, пытались узнать, как и где перешел границу. В ответ на вопрос, почему это сделал, я выдавил из себя магическое слово: “Азиль”. Означало оно по-немецки всего-навсего “убежище”.
Мне дали подписать протокол допроса после того, как перевели его содержание на ломаный русский. Маленький, похожий на Чарли Чаплина офицер раздражался на мое тупое безразличие, а один из доставивших меня таможенников сочувственно, как мне показалось, протянул жестяную банку с каким-то горько-сладким питьем. На ней значилось: Schwepps.
Следующую ночь я уже провел в лагере для “азилантов”, как называли немцы беженцев. Там мне вспомнилась шутка, рассказанная бывшим курсантом калининградского военно-морского училища Жорой Могилевским, с которым я познакомился у Батона. “Кормили нас нехило: водой и шлангами”, — описывал свой флотский гастрономический опыт Жора. “Макароны, короче, — пояснял он. — На первое вода со шлангами, на второе шланги без воды, на третье вода без шлангов”. Примерно такое же диалектическое меню надолго вошло в мою жизнь. Я перебывал в разных лагерях в Германии, Франции, Испании, Швейцарии. Гигантские бетонные лагерные бараки так же мало отличаются разнообразием, как и меню поедаемых в них обедов.
В Германии меня продержали около двух лет: после нескольких месяцев общего лагеря направили в общежитие для беженцев под Дрезденом. Оно находилось на горе, в бывших казармах какой-то советской танковой части, только что выведенной на родину. …Время от времени нас собирали на плацу, чтобы зачитать через переводчиков очередной приказ. Здесь сбилась в кучу вся Азия: от монголов до болгарских турок. Встреча века. Хватало и наших. И того, что осталось от наших. Окрестности бывшего военного городка были усеяны ржавым отработанным железом, а в углу плаца валялась раскуроченная башня от старого танка — призрак Страны Советов, этого больного тела, разбросавшего свои бронированные конечности по половине земного шара, от моря и до моря. Тогда никто и не догадывался, что жить больному осталось считанные дни…
Воспоминания об этом времени сравнимы с пустотой. Мы боялись даже выходить на улицы: восточные немцы — “осси”, переполненные смешанным с запахом пива энтузиазмом по поводу воссоединения Германии, подумали, что оказались в тридцать восьмом, и начали громить “ауслендеров” с таким же усердием, c каким они строили социализм. Поэтому, когда пришел отказ из Бонна, я не очень огорчился и не стал дожидаться высылки, а, купив билет до Саарбрюккена, сбежал туда, решив добираться до Испании.
Из Саарбрюккена перебрался в Метц. В Метце сел на поезд до Лиона. На лионском вокзале, внимательно изучив карту Европы, выбрал путь вдоль средиземноморского побережья.

Ездить по Франции гораздо проще, чем по Германии. Здесь до меня никому не было дела. Даже полицейские проявляли равнодушие, не говоря о простом народе. Народ этот к тому же оказался до крайности пестрым, особенно ближе к югу. На лице почти каждого немца появляются подозрительность и брезгливость, как только по темным волосам и непривычной одежде его взгляд вычисляет “ауслендера”. Французы же способны иногда улыбнуться. Честное слово, один раз в Дижоне даже произошло нечто невероятное: не сумасшедшая старуха и не ищущий случайного партнера перезрелый гомосексуалист, а хорошенькая девушка улыбнулась мне, когда я, как бедный Вертер, задумавшись о своих несчастьях, сворачивал за угол какой-то улицы. Подобного не случалось ни разу за мои почти двухлетние мытарства по Германии, где лишь однажды ко мне приблизился какой-то пожилой господин и проникновенно заговорил о “массаже”. Этот случай еще сильнее укрепил меня в намерении пробираться к югу. Юг — беднее и человечнее севера, думал я.
Ночью я вышел в Авиньоне. …Сел на поезд, идущий к испанской границе.
От самого Саарбрюккена мне с успехом удавалось избежать встречи с контролерами. Я использовал один и тот же трюк. На перроне следил за тем, с какого вагона одетые в форму, а поэтому узнаваемые издалека контролеры начнут обход. Если это оказывался хвост поезда, я садился в передний вагон, затем на промежуточной станции переходил в последний, и так без конца. …В общем, ездить зайцем на Западе оказалось возможным точно так же, как в наших электричках. Причем это, при условии сохранения спокойствия, абсолютно лишено риска. Если контролер все-таки увидит вас, смело доставайте заранее приготовленную мелочь, называйте ближайшую станцию, и ему ничего не останется, как выдать вам билет. Сойдя на упомянутой станции, так как контролер будет непременно следить за подозрительным типом, дожидаетесь следующего поезда — и все начинается снова.
…В тот раз я так и не добрался до Испании, а оказался в Марселе. Если меня сейчас спросить о названиях улиц этого города, я, кроме авеню де ля Репюблик, ничего не в состоянии буду назвать. Все просто — я не обращал внимания на вывески, а мои разговоры с местным населением ограничивались перебранкой с марокканцами и алжирцами на прилегающих к рынку улицах из-за пары целых помидоров или яблок. Дело в том, что здесь существует такое правило: после того как торговцы заканчивают свою работу, они выставляют ящики с наполовину испорченными овощами и фруктами. Если покопаться, среди них можно обнаружить совсем хорошие, они-то иногда и становятся предметом раздора. …Вообще во Франции по сравнению с Германией было не в пример больше цветных и темнокожих — судьба всех бывших колониальных империй. И если в Дрездене я с моим длинным горбатым носом и жесткими темными волосами был несомненным “ауслендером”, то здесь подобное заключение по внешнему виду срабатывало бы в отношении половины коренного населения.
Полгода я провел в Марселе, научился бегло изъясняться по-французски, перейдя на новый уровень общения с марокканцами. Один из них, у которого я некоторое время жил, Омар, был любителем поговорить на философские темы о всемирном братстве и любви и не мог дождаться часа, когда французский президент примет ислам.
…Мои исследования марсельских окраин и взаимоотношений между бывшими колонизаторами и их жертвами оборвались в результате внезапной полицейской акции. Полиция устроила обыски в районах с предполагаемыми нелегалами, и меня вывезли в их компании, на этот раз в микроавтобусе “рено”. Ход событий разворачивался по старому сценарию: в ответ на вопрос о причине приезда во Францию я заполнил анкету с прошением о предоставлении убежища. …Когда после карантина в лагере меня перевели на более свободный режим, я снова бежал. Если вы уже “сдавались” в одной из европейских стран и получили отказ, отказано будет везде. Это мне четко объяснили еще в Германии. Изменение фамилии даст немного: отпечатки пальцев уже внесены в картотеку, и опознать вас — дело времени. Поэтому важно вовремя бежать.
От Марселя до испанской границы не более пятисот километров. Я добирался полтора года. Дольше всего задержался у фермера Бертрана.
…Одиннадцать месяцев, проведенных в живописной провансальской деревушке, были лучшими за все время моих скитаний. Я помогал хозяину тем, что водил трактор и комбайн, жарил цыплят в принадлежавшей ему харчевне.

Солнечным утром я достиг пограничного городка Порт-Бу. К этому времени границы между многими странами Европы уже упразднили — невероятное стало возможным, и я оказался в Каталонии. …В Барселоне я провел лишь несколько дней, ночуя на пляже возле Олимпийского центра. Сами виды этого города вызывали у меня ощущение внезапно развившегося косоглазия — представьте себе, что ночью вы оказываетесь перед дрожащим в свете прожекторов силуэтом недостроенного собора Гауди и не имеете ни малейшего представления, что это такое! Я решил предупредить сумасшествие и скрылся в окрестностях, выбрав себе — просто ткнув пальцем в карту — небольшой городок Ситгес на побережье, на юго-западе.
…Когда-то на одной улице с нами жил полусумасшедший старик Володя. Именно ему принадлежала “Германия” Тацита. Он был одинок, и дом его был похож на несколько расстроенный вширь курятник с обмазанными глиной стенами. Зимой и летом Володя носил черные калоши с малиновым нутром на босу ногу, драный пиджак на потерявшей цвет майке и круглые очки в роговой оправе, вместо дужек удерживаемые на глазах с помощью растянутой резинки “от трусов”… Кто-то прозвал его Вечным жидом. Мною это было понято так: вечный — потому что старый, жид — потому что еврей. Мы, дети, постоянно преследовали старика, дразня и дергая его за что придется. В ответ он только сумрачно улыбался и говорил: “Спасибо, милые, но мало!” Такая покорность убивала малейшее желание продолжать преследование. А однажды, когда мне уже исполнилось пятнадцать лет, я удостоился разговора с нашим непротивленцем. Он внезапно остановился возле меня, когда я возвращался из школы, и промолвил, как какой-нибудь сказочный волхв (впрочем, я ничего другого не знаю о волхвах, кроме как об их сказочности): “В Смирне в этот месяц вовсю цветут персики, а у нас даже полынь высохла!” Впервые в жизни я слышал, чтобы Володя произнес такую длинную фразу. А он продолжал: “Когда Его вели к горе, Он попросил убежища, но я заговорил о плате. Никогда не опознаешь заранее в ничтожном просителе хозяина мира”.
“Кто это — Он?” — спросил я обалдев. “Князь всех князей!” — Володя, равнодушно отвернувшись от меня, зашаркал своими калошами по плитам дорожки. Потом я его долго не встречал, а когда решился однажды вечером заглянуть в светящееся оконце его хижины, там за столом у керосиновой лампы — Володя не признавал электричества — сидел не знакомый мне человек и ел из помятой алюминиевой миски кашу. Я спрашивал о старике у соседей, мне отвечали, что он продал свою халупу какому-то азербайджанцу из Нахичевани и уехал, а куда — никто не знает.
Единственным следом, который Володя оставил, была книга Тацита “Германия”. Она перешла ко мне от нахичеванца за дешевую блесну для удочки. Он избавился от ненужного предмета, а я приобрел бесполезную вещь.
И, наверное, я так и позабыл бы об этой истории, не попадись мне в куче макулатуры, выброшенной из домика управы русской православной церкви в Марселе, старая книжка без переплета с рассказом о Вечном жиде, он же Агасфер, он же Иосиф Картафил, он же Иоанн Бутадеус, который во время крестного пути Христа на Голгофу отказал ему в отдыхе, за что был проклят и обречен на скитания до второго пришествия. В книжонке содержалось критическое рассмотрение этой легенды, названной одним из ходячих заблуждений средневековья.
…Ситгес оказался курортным городком с маленькой церковью на горе, роем кошек на набережной, которых прикармливали по вечерам две старухи, рыбаками, сидящими с утра до вечера у мола, и целыми толпами гомосексуалистов, съехавшихся сюда, как казалось, отовсюду. Встретить на улицах этого городка парочку, состоящую не из мужчин, было столь же странно, как увидеть негра в Спитаке.
…На дворе был август, и я, с моим корявым французским и оборванными в шорты штанами, нашел работу у уборщиков пляжей… и обеспечил себе существование на два ближайших месяца. …Осенью я опять оказался в полиции, доставленный на этот раз в микроавтобусе “сеат”, заверил бумаги с прошением об убежище очередной подписью, но дожидаться проверки не стал, а, договорившись через знакомого андоррца с водителем грузовика, бежал в Италию. Из Италии через границу в Кьявенне я и попал в Швейцарию.
Здесь все понеслось быстро: мир изменился, и соединенные единой компьютерной сетью полиции Европы обмениваются изображениями отпечатков пальцев подозреваемых в считанные минуты. После того как выяснилось, что я многократно “сдавался”, мне вручили в присутствии чиновника из Берна бумагу следующего содержания: “Ваше прошение о предоставлении убежища отклоняется, так как интересы Швейцарии в том, чтобы Вы выехали за ее пределы, перевешивают Ваши аргументы о невозможности возвращения на родину” — и обязали добыть документы в армянском посольстве. Бернский начальник, кстати, насмешливо окрестил меня “азиль-туристом”.
В посольстве меня даже не стали слушать, приняв за азербайджанца.
Человеку без паспорта в чужой стране, не пускаемому на порог своего же посольства, ничего не остается, как искать помощи у третьих лиц. Сначала это был адвокат, запросивший двести франков в час и признавший дело безнадежным. Потом — консультационная служба по возвращению беженцев. Вопросы повторялись, ответа не было.
Меня задерживали и выпускали, меня вызывали по три раза в неделю в полицию, угрожали тюрьмой. Я соглашался со всем, но дело не двигалось с мертвой точки, меня возвращали в лагерь, и я дальше ломал голову над вопросом: почему все так? Призрак старика Володи стал являться мне по ночам, как Гамлету дух его отца.
Наконец посольство Армении прислало на мое имя “лист возвращения”.
Это произошло в цюрихском аэропорту Клотен. Самолет в Ереван задержали по какому-то недоразумению. Этим недоразумением оказалась моя жизнь. Мне просто не хватило воздуха.
(Печатается с сокращениями)