Разорванное время Соса Саркисяна

Архив 200912/11/2009

Недавно в Москве в издательстве “Юни Пресс СК” вышла книга нашего выдающегося актера и режиссера Соса Саркисяна. Первая ее часть — повесть “Разорванное время” — о жизни армянского крестьянства в большевистскую эпоху. Крепкая, сложная, эмоционально насыщенная проза. Во второй части книги под общим заголовком “Мы и наши” — воспоминания и раздумья автора, тоже глубоко прочувствованные, часто трогательные, часто острые и нелицеприятные. Предисловие к “Разорванному времени” написал Ким Бакши. “…Перед нами встает удивительная личность — чистая, мудрая в свои немалые годы, цельная” — это мнение Кима Бакши, с которым невозможно не согласиться. Все написанное Сосом Саркисяном заставляет думать и сопереживать, как и всякая настоящая литература. В справедливости этих слов читатель убедится, прочтя воспоминания о Сергее Параджанове и Андрее Тарковском. 
…АРМЯНЕ КАЖДЫЙ 
МЕСЯЦ ПОСЫЛАЮТ 
25 ТЫСЯЧ РУБЛЕЙ… 

Словно какая-то бурная река уносит их бешеным течением, тех, кого я знал, уважал, любил. И я панически протягиваю руки налево и направо, чтобы удержать их, чтобы они не попали под волну, не затерялись во времени… 
Много ошибок было в моей жизни по моей же вине. Что сделать? Это жизнь, так уж получилось. Однако есть вещи, за которые я себя простить не могу, до сих пор ем себя. 
Почему я так мало общался с гениальным Параджановым? Ведь каждая минута с ним это были золотые мгновения. Это целый мир со складками драгоценных горных пород, и ты не знаешь, из какой складки, из какого пласта он вдруг вынесет сокровище, какая мудрость, какая истина, какими цветами засверкает. Его мысли — фонтанирующие метеоры, его настроение — весеннее переменчивое небо, и человеческое, и доброе, и дружеское, и очень теплое, и очень ранимое, и гневное, и щедрое… 
Целый день, нет, ночь, я провел в его доме, в Тифлисе, на улице Коте Месхи. Длинные снаружи, с двумя оборотами, лестницы вели на второй этаж с широким открытым балконом. Это был его известный всем дом, двери которого были открыты абсолютно для всех. Что я запомнил? На стенах многочисленные картины, маленькие скульптуры, масса старинных вещей, его знаменитые коллажи… Да, еще на столе было много красного грузинского вина. А в комнате много людей — группа украинцев, молодые девушки и парни, русские, курд, несколько евреев, приехавших из Москвы, армяне, потом уже за полночь, пришла группа шумных грузин… Вот такой интернационал. Он не пил (насколько я помню), наливал бокалы и часто произносил тосты. Он был в центре, конечно, говорил отрывисто, резко менял тему беседы, воодушевлялся и неожиданно предлагал персональный тост. 
У Параджанова были зрители, и он гениально играл самого себя. Бесконечно извергающийся вулкан… Пусть простится сказанное мною, но в этот день в центре его внимания был я, вероятно, по той причине, что впервые был в его доме. Я был главный зритель, он играл себя мне, и я, встретив этот мир, щедрый и как природа полный безграничных оттенков, был поглощен, очарован, ошеломлен. Для меня это была атмосфера другой планеты. 
Вдруг он пригласил меня на балкон, показал свои новые коллажи, сделанные на овечьей шкуре, и пристально посмотрел мне в глаза: 
— Что скажешь? 
— Чудесно, Сергей. Однако… 
— Никаких однако, — прервал он, — ты сказал “чудесно”, этого мне достаточно. Или хочешь, чтоб я объяснил? Но, нет… Искусство необъяснимо, друг мой. Как объяснить работу души? — И лукаво так засмеялся своими добрыми, мудрыми глазами. 
Затем по очереди стал показывать сделанные карандашом на 15-20 больших листах графические рисунки. Жизнь колонии, ее адские нравы, правила. Это были обнаженные фигуры мужчин (по-моему, эти рисунки потеряны). Сергей с не присущей ему серьезностью, бесстрастным голосом и как-то грустно, рассказывал, кто есть кто и какие там были нравы, кто кому подчинялся и прочее. А я смотрел на него и думал, что Параджанов, этот высокоблагородный, гениальный художник, избранный из избранных, один из самых порядочных и величественных представителей человечества, почти пять лет был заточен в среду этих получеловеков. Есть вещи, которые никогда не простятся тогдашним вождям… 
Потом, быстро убрав рисунки, стал говорить о том, сколько армян, отрекшись от своей национальности, огрузинились, какими выдающимися личностями они стали. Говорил о великой актрисе Нате Вачнадзе: “Она телавская. Вот я покажу ее метрику, а вот фотография ее армянских родителей. А это ее армянские бабушка и дедушка. Эти документы я украл из архивов Телави”. 
— Разве это важно, Сергей, может и армянка, но грузинская актриса. 
— Очень важно, все это я показываю и грузинам. Они удивляются. Нату убил Берия… Мы всегда служили грузинам… 
— Ты тоже служишь, — сказал я. 
— Я люблю Тбилиси, это мировой город. 
Да, Параджанов — это поток сокровищ, он щедро раздавал их одному, другому… Его слово будило мысль, пробуждало стремление творить, накаляло воображение. Обыкновенное для нас явление он видел с другого ракурса, придавая ему новый смысл и значение. Как еще могли поломанная расческа, осколок бутылки, хвостик ложки и прочие самые обыденные вещи вдруг превратиться в явления искусства?.. 
Способность гениального человека! 
Каждый раз, посещая его музей, я чувствую острую боль в сердце — ах как было бы хорошо, если бы он хотя бы лет десять прожил в Ереване, в этом замечательном доме. Как бы обогатились наши будни, сколько молодых художников воспользовались бы тем, что находится здесь, скольким вещам бы они научились у великого человека и как бы он украсил наш Ереван, внимание скольких стран мира было бы приковано к нам… Да, не повезло… 
Еще он рассказал, как познакомился с Тонино Гуэрра, о чем беседовали и что Феллини прислал ему подарки. Потом подарил мне свою маленькую картину, сделанную цветным карандашом — плод граната в вазе. В тот день Сергей каждому что-то подарил. Если собрать все розданное им по всему свету (особенно в Тбилиси), это станет коллекцией целого большого музея, думаю, намного большего, чем тот, что существует сейчас в Ереване. 
Неожиданно он начал говорить об “Ара Прекрасном”. “Я мечтаю снять это” — и стал рассказывать о том, каким ему это видится. В памяти запечатлелся финал. Итак, потерпевшую поражение Шамирам приводят к армянской царице Нвард и спрашивают, какое наказание выбрать для нее. “Я сама накажу ее”, — отвечает Нвард, спускается с коня и, ложась на пыльные армянские камни, начинает… рожать… и рожает сына. “Вот, — говорит Нвард Шамирам, подняв ребенка, — вот моя месть… мой ребенок, продолжение моего рода… А ты так и останешься бесплодной…” 
Сколько гениальных идей унес с собой Параджанов… 
— Теперь давайте все выпьем за грузин. Это очень хороший народ, великий народ, уникальный, пусть простят меня армяне, украинцы, русские, евреи, но более всех меня любят грузины… — Присутствующие засетовали: нет, почему, Сергей, это не так, мы тоже… 
— Конечно. Вы знаете, что грузины каждый месяц мне приносят двадцать тысяч рублей… 
Воцарилась какая-то виноватая тишина. Один из русских сказал: 
— Ну, грузины богатые… 
— Не прибедняйтесь, — перебил его с озорной улыбкой Сергей, — я уж не говорю о буржуях-евреях. 
В этот момент в комнату ворвалась группа грузин — шум, приветствия, знакомство, поцелуи, объятия… 
— Ого, — воскликнул Сергей, — вы вовремя пришли, я как раз готовился к одному очень дорогому мне тосту. 
Грузины наполнили бокалы с темным вином, и Сергей торжественно начал: 
— Я хочу поднять бокал за армян… 
— Ва, кацо, что это ты вспомнил среди ночи? 
— Я всегда их помню, потому что, пусть меня простят все, но более всех меня любят и ценят армяне… 
— Ва, что ты говоришь, а мы? — запротестовали грузины. 
— Конечно, — продолжил Сергей. — Вы ведь не знаете, что армяне каждый месяц посылают мне двадцать пять тысяч рублей… — И Параджанов залился смехом, аж до слез. Другие тоже заразились и начался общий “интернациональный хохот…” 
— Сос, — сказал Сергей, — видишь, что делается у меня дома, поэтому все мои соседи терпеть не могут меня… 
Нет, это было не так — Параджанова нельзя было не любить! 
После “Цвет граната” Параджанов снял еще два фильма: “Сурамская крепость” — о жизни грузин и “Ашик Кериб” — про азербайджанцев. Тройка на трех языках. Подобно Саят-Нове, он хотел тем самым посеять мир и согласие на Кавказе между этими тремя народами… 
Поступок великого мыслителя, великого гуманиста… Редко встречаясь с ним, я сам себя обворовал. 

“ВАША РИПСИМЕ — 
ЧУДО” 

…Получил телеграмму с “Мосфильма”: вы приглашаетесь на съемки картины Тарковского “Солярис”. Воспринял новость без особых эмоций. На меня произвело впечатление “Иваново детство”, попросту сразил “Андрей Рублев”, настоящий шедевр, и, что там говорить, работать с режиссером такого класса — немалая честь, однако в ту пору меня частенько приглашали на разные киностудии, а я с легкомысленным актерским гонором не раз отказывался. Потому-то на поздравления друзей отвечал в том духе, что не вижу повода ликовать. 
Позднее в Тбилиси другой гений, Сергей Параджанов (мы, помнится, разноплеменной компанией славно полуночничали в гостях у него), сказал, что роль Гибаряна предназначалась ему, у них с Андреем была на сей счет договоренность. Дал, короче, понять, мол, уступил роль мне и только мне и то ли жалеет об этом, то ли не жалеет… 
Сергей и позже при каждой нашей встрече полушутя напоминал о своем “подарке”. Я тоже не молчал, и выходило, что мы, два армянина, подыскиваем предлог произнести лишний раз имя Андрея, повосторгаться им, излить свою любовь. Они были хорошими друзьями, Параджанов и Тарковский… 
Фильм уже вышел на экраны, когда где-то в центральной печати на глаза мне попала недовольная статейка за двумя подписями. Крайне не понравилось авторам мое в ленте присутствие: “В романе С.Лема персонаж по фамилии Гиб-Ариан отнюдь не армянин, непонятно, чего ради надо было превращать его в армянина и отправлять в космос…” Фраза задела меня за живое, я поделился обидой с Андреем. “Великодержавная дурь, — сказал он, — плюнь и разотри. Мне нужен был армянин. Точка”. 
Как-то меня пригласили на пробы в Ленинград. Сценарий повествовал о спасении во время войны сокровищ Эрмитажа. Главным действующим лицом, естественно, выступал Иосиф Орбели. Грим наложили удачно, получилось очень похоже, и работал я в охотку. Режиссер-постановщик Шустер воодушевился и, не ограничившись одной-двумя сценами, снимал целые эпизоды. Напоследок позвал меня домой, мы беседовали об Орбели, о сложном его характере, о нашем сотрудничестве в будущем. Я вернулся в Ереван уверенный — все в порядке. Не тут-то было… Немного погодя пришло длинное письмо от Шустера. Бедняга просил у меня прощения — руководство возражало против образа, сыгранного мной, ибо сочло, что спасителем национального достояния должен быть русский человек. 
Так-то вот. Я оскорбился не столько за себя, сколько за Иосифа Абгаровича, этого титана… 
Словом, я лишился замечательной роли, в истории подкорректировали не вполне удобную страницу, а в жизни сызнова утвердили нерушимую дружбу народов. 
Шустер был еврей и вряд ли мог отстоять образ армянина, будь тот даже лицом историческим и даже Иосифом Орбели. 
Вот и Александру Прошкину пришлось выслушивать упреки, когда он снял меня в “Михаиле Ломоносове” в роли опять-таки исторического лица, Феофана Прокоповича: с какой, собственно, стати русского духовного предводителя должен изображать армянин? “Армянин, и никто другой”, — отрезал в ответ Прошкин. 
Кому лететь в космос, кому играть в первенстве по футболу, кому его выиграть, кому и что снимать, кому сниматься?.. Политизированная, высушенная, гнусная жизнь. 
Словом, приглашение Тарковского я воспринял без особых эмоций, хотя, что там толковать, оно польстило моему самолюбию, ну а коли начистоту, то порядком взволновало. Наконец приспел день отправиться в Москву. Из аэропорта мы двинулись прямиком на студию. Передо мной стояли громадные сложные декорации, в одном из отсеков космического корабля снимали Баниониса. Привыкая к полумраку, взглядом я разыскивал его. Но так никого и не выделил. Объявили перекур, и кто-то со мной поздоровался. Чуть выше среднего роста, поджарый, в глаза не бросается, русское лицо. Человек и человек. Познакомились. 
— Значит, так, Сос Арташесович… — он выговорил мое отчество с трудом. Я перебил: у армян, говорю, отчества не в ходу, зовите меня по имени. 
— Вот и хорошо, — сразу согласился он, — но с условием, вы тоже зовите меня на армянский манер, по имени. Роль у вас небольшая, но важная. Гибарян кончает самоубийством, поскольку понимает — нельзя тащить с собой в космос наши земные грехи. Ведь они всюду с нами, куда мы ни пойди, даже в космосе. Ну и совесть к тому же… Да, совесть… 
Андрей умолк, ожидая моей ответной реплики, но мне хотелось послушать его, было любопытно, как Тарковский работает с актерами. 
— В космос надо выходить с чистыми руками, — продолжил он. — С чистой совестью… Гибарян, кроме всего прочего, тоскует по родине, и мы постарались окружить его всякой всячиной, которая напоминает ему об Армении, ее церквах и природе. Он и сигареты с собой взял армянские, в отсеке у него ваш “Арин-Берд”… 
— Вы бывали в Армении? 
Вопрос, боюсь, прозвучал невпопад, и он улыбнулся. 
— Не был, но приятели у меня там есть. Начнем? 
И ни слова сверх того. Вот и вся его работа со мной. Хотя чего там было рассусоливать? Дальше они колдовали с оператором Вадимом Юсовым: свет, ракурс и прочие киношные дела… 
…Время многое стерло из памяти, и я затрудняюсь определить, как именно началась наша дружба. Беседовать с Андреем, общаться с ним было радостью. Тонкий в любой мелочи, крупный художник, истинный мыслитель, он увлекал мягкостью в обиходе и твердостью в творчестве. 
Брежневская эпоха… Мы что-то сооружали, доставали что-то поесть, а человек неприметно (да так ли уж и неприметно?) — так вот, человек-то рушился, терялись последние опоры, которые поддерживали в нас людей, затухали последние путеводные огни, и, предчувствуя мрак, Андрей Тарковский искал и отыскивал непреходящие ценности, тянулся к нам и хватал за руку — дескать, вернитесь, не сгиньте во тьме, загляните себе в душу”… 
Известная вещь, его фильмы не для “широких масс”. Интеллигент, Андрей глубоко сознавал свой долг, и его слово, его философские раздумья предназначались интеллигенции. (Как только не принижали, не высмеивали, не попрекали ее в приснопамятные семидесятые!) Как-то мы спорили — не помню о чем, — и я сказал: “А ты знаешь, когда у Ренуара усохли пальцы, кисть ему привязывали к ладони, так он и писал”. — “Интеллигенция, ты ведь о ней говоришь, — это случай особый, — возразил Андрей. — От Сократа до Джордано Бруно во имя истины гибли лишь интеллигенты”. 
Если Бунин видел самое зарождение охлократии, видел, как немытый сброд с “товарищем маузером” в руке захватывает власть, и, видя это, с ума сходил от бессилия и ненависти, то Тарковский увидел, пережил и сполна вкусил безраздельное господство толпы. Сброд повязал галстук и приобрел внешний лоск, оставшись по сути тем же. 
В конце концов Андрей тоже не вынес номенклатурного давления, амбициозного и всесильного бескультурья чиновников от кино. “Погляди на Брежнева и увидишь глубину пропасти, в которой мы очутились”, — грустно говаривал он. 
Тарковский покинул страну, но вряд ли это избавило его от боли за Россию, ее народ. 

…Конечно же, фильмы Тарковского не кино или кино совсем особого рода. Для меня это широкого охвата романы, выразившие кинематографическим языком его личные размышления, поиски, трагедию противоречий. Что до действительности, то Андрей вбирал ее в себя всеми фибрами своего существа, мозгом, и зрением, и кожей. Кожа у него была тонкая, и можно только вообразить, как тяжко ему жилось. Однако ж я никогда не видел, чтобы он бузил, бесился, скандалил. А ведь у него точно случались минуты злости, разочарования, отчаяния, их просто не могло не быть. Такие, как он, уязвимы, хрупки, мне кажется, Андрей знал это и защищался природной своей культурой и воспитанной им в себе волей. 
Мы дружили бурно, искренне, но недолго. Когда встретились в Москве последний раз, он выглядел отрешенно, словно пребывал в ином измерении. Сейчас я полагаю, он уже решил уехать из страны и, зная наши порядки, специально старался держать меня на расстоянии. 
Дело было на съезде кинематографистов, мы столкнулись в зале. 
— Выступишь? — спросил я. 
— Будет видно, — безразлично сказал Андрей. — Собственно, чего ради? — добавил он и отвернулся. 
Держался он холодно, меня это покоробило, и, обидевшись, я сел подальше от него. Даже не смотрел в его сторону. Вдруг он поднялся, устроился на свободном кресле позади меня, тронул за плечо. 
— Что, надулся? 
— С чего ты взял? — я сделал вид, будто поглощен очередным выступлением. 
Спустя минуту он опять наклонился. 
— Сос… Помнишь Разданское ущелье? 
— Разданское ущелье? Как не помнить… 
— Мы как-никак видели друг друга голышом. В чем мать родила, без одежды, без всякой там защиты… После этого нам смешно друг друга стыдиться, таиться друг от друга. И все же бывает, когда… 
Он вышел из зала. Я ошарашенно смотрел ему вслед, и мне было не по себе. Больше мы с ним не виделись. 
Стоял август, в Ереване духота, пекло, вязкий зной, очень мною любимый, улицы вконец опустели. Андрей жил в гостинице “Ани”. В воскресенье съемок не было, я пошел к нему. Посидели чуток в ресторане, оба изнывали от зноя, разговор не клеился, пить не пилось. “Андрей, — говорю, — поедем-ка в Разданское ущелье, там обнаружили недавно славное местечко, да и попрохладнее будет”. Нашли машину, спустились куда я сказал, и вот те на — река течет в двух шагах от нас, а пекло то же самое. Нехотя перекинулись несколькими фразами, каждый думал о своем, и, рассеянно глядя один на дерево, другой на бегущую воду, без энтузиазма распили бутылочку коньяка “Наири”. 
Ехать обратно машины не было, пришлось одолевать подъем пешком. Я углядел вдруг исполинского диаметра трубу, из нее прямо-таки потопом лила белая от пены вода. Мы с Андреем переглянулись и, не проронив ни слова, подошли, разделись и полезли под струю. Вот оно, блаженство… Долго, очень долго стояли мы под струей. Именно что в чем мать родила, без всякой там защиты, безоружные, бок о бок. Точь-в-точь братья… 
— Библейский мир, — сказал Андрей, — Армения… В ее недрах жизнь, я ногами чую пульс… Оттого, должно быть, у вас и земля так тепла, и вода… 

…Андрей с женой около месяца прожил в Ереване. Баграт Ованесян снимал первый свой фильм, “Терпкий виноград”. Тарковский был у него художественным руководителем и участвовал в съемках нескольких эпизодов. 
Помню один из них: возвращается герой, без вести пропавший на войне, об этом сообщают его сестре, которую играла Галя Новенц. 
— Галя, — предложил Тарковский, — как увидишь брата, сядь где стоишь, опустись на землю… 
— И не кинуться навстречу? — удивилась Галя. 
— Коленки-то подкосились, как бежать? Армянка вряд ли вынесет эту радость… 
Мы планировали съездить в Эчмиадзин. Я позвонил приятелю, но машину так и не раздобыли. Ладно, думаю, не везти же человека на автобусе. Вышли, поймали такси. По дороге я объяснил водителю, кого везем, и попросил: если можно, подожди нас там. Водитель промолчал, но в Эчмиадзине терпеливо нас дожидался. Андрея привели в восторг Кафедральный собор, хачкары, церковь Гаяне, он был оживлен, расспрашивал, затеплил свечу. Церковь Рипсиме я оставил на обратный путь, на закуску. 
Мы поднялись по лестнице во двор, побыли минуту-другую вместе, и Андрей внезапно попросил оставить его на полчаса одного. 
Я спустился к такси, сказал водителю, что придется обождать. 
— Все в порядке, — улыбнулся тот, — пойдем, пока то да се, выпьем кофе. 
Парень был молодой, словоохотливый, расспрашивал о кино, об актерах; жаль, имя из головы вылетело. 
Наконец двинулись в Ереван. Андрей, и вообще-то не говорун, и вовсе рта не раскрыл. Ушел в себя, отмалчивался… Почему ему захотелось одиночества, о чем он думал, что испытывал в армянском храме этот русский с головы до пят человек? 
Нет, говорю себе, никаких вопросов, оставь человека в покое. Подъехали к моему дому в Ачапняке, и водитель — он провел с нами добрых три-четыре часа, — не взяв денег, сорвался и погнал с места в карьер. Обернулся и смеясь помахал нам рукой… 
— Ты почему не заплатил? — полюбопытствовал Андрей. 
— Сам, что ли, не видел? Укатил, и все… 
— Твой знакомый? Родственник? 
— Да нет… Просто уважил тебя, я же сказал кто ты. 
— Вот те на, — поразился Андрей, — ничего не понимаю… 
— Чего тут не понять? — сказал я со смехом. — Ты человек искусства, наш гость, а он армянин… 
— Мда… С наскоку вас не раскусишь. 
Поднялись на четвертый этаж, слегка запыхались и на миг остановились у дверей. 
— Ваша Рипсиме — чудо, — сказал Андрей.