Разоренный рай

Архив 201013/03/2010

 Городецкий и Сергей Есенин (слева)Одним из деятелей русской культуры, кто с душевной болью воспринял геноцид нашего народа в 1915 году, был замечательный поэт Сергей ГОРОДЕЦКИЙ (1884-1967). “Городецкий — весь полет”, — пишет А.Блок еще в 1906 году. Через десять лет Городецкий приехал в Тифлис в качестве корреспондента газеты “Русское слово”.

Встреча с Туманяном, рассказавшим ему о трагическом положении Западной Армении, оказалась судьбоносной. “Поезжайте и спасайте армянских детей”, — сказал ему Туманян.
Городецкий, офицер русской армии, свободно передвигался по Западной Армении. Он увидел следы страшных событий в Ване, Игдире, других местах. По впечатлениям пишет стихи, но главное — в 1916-1918 годах очерки и статьи, ценнейшие документы эпохи. Он проявил великолепное знание древней и новейшей истории, понимание ситуации. В одном из писем Нвард Туманян (Городецкий накрепко сдружился с поэтом и его семьей) он пишет с горечью и болью: “Я видел, как это было”. И с верой в возрождение армянского народа.
К сожалению, армянские страницы С.Городецкого не издавались полностью — советская цензура усмотрела в них некую опасность. Целиком они увидели свет на днях благодаря усилиям доктора филологических наук Ирмы Сафразбекян, много лет работавшей с архивами Городецкого. В этом сборнике, который называется “Последний крик” (редактор Альберт Налбандян), впервые полностью публикуются роман “Сады Семирамиды”, очерки, а кроме того, стихи, отрывки из дневников, рисунки и акварели Городецкого. Остается добавить, что сборник, отрывки из которого публикуются ниже, выпущен при содействии земляческого союза “Лорва Дзор” издательством “Эдит Принт”.

Сергей ГОРОДЕЦКИЙ

…Чувство, с которым стоишь на месте погрома, ни с чем не сравнимо по горю. Непоправимое несчастье, несмываемый позор, бессильный гнев за оскорбление души человеческой — вот первые ощущения, которыми дарит Турция. На природу уже смотреть невозможно. Красоты не видишь, птиц не слышишь. А горы опять понижаются, их очертания становятся все мягче и ленивее, опять краснеют сплошные поля маков. И вдруг ярко-синим треугольным лоскутком сверкает между горами Арчак — тихое озеро.
Как мирно жили на его берегу, за оградами тополевых садов! Три тысячи было жителей. Земли было много. У кого турки отнимали земли, тот шел на промысел к нам, в Баку. И вот все разрушено. Церковь осквернена. Семьдесят стариков и старух — все, что осталось. Зато растолстевшего воронья не счесть, костей не собрать, пепла не развеять. Всюду запустение. На полях согбенные фигуры беженцев, собирающих прошлогоднюю пшеницу. От Арчака один перегон до Вана. “На небе рай, на земле Ван”, — говорит местная старинная пословица, и ей можно верить.
…Прекрасный по природе, богатый исторически Ван был цветущим городом перед войной. Культура садов, в которых каждое дерево выращивалось отдельно, стояла очень высоко. Жили в Ване сыто и богато. Процветали там ремесла и искусства. Ван издревле славился плетеньем кружев, художественной обработкой серебра, перламутровой инкрустацией по ореху. Это был город-сад, цветущий рай. Турецкие пушки и исступление народа превратили этот рай в груды развалин.
Как нестерпимо грустно было въезжать в Ван весной, в годовщину его взятия русскими войсками! Словно в нежных хлопьях снега или в жемчужных ожерельях, стояли все сады в цвету. Красавицы-ветки всюду просовывались в развалинах, обвивали их и осыпали лепестками. Контраст зияющей смерти и разрушения с непобедимой весной был потрясающим. А смерть не стесняясь показывала свои язвы. Всюду на улицах лежали втоптанные в землю тряпки, остатки одежды убитых…
Потом, в работе, привыкаешь ко всему этому, но первое впечатление омрачает душу.
Такое же болезненно-жуткое зрели
ще представляет собой теперешнее население Вана. Настоящих ванцев в городе нет или очень мало. Но из окрестностей набрел народ. Несчастья портят человека. Целыми часами могут они лежать неподвижно, где легли. Когда их ставят на работу, они работают медленно и безучастно. Это с омертвевшей от боли душою люди. Их надо воскрешать. Их надо снова заставить поверить, что на земле можно жить, что плоды труда не будут сметены мгновенно, что жизнь и честь не будут у них отняты. Как много нужно для этого сделать и как мало еще делается! Беженцы более всего нуждаются в восстановлении душевной жизни. Нужна для них какая-то особая система труда, ритмично разработанная, незаметно приводящая от мелких форм к нормальным. Нельзя купить беженцу корову и отпустить его: он продаст ее. Он уже в вихре небытия, он вырван из жизни, он вне ее. Возвратить его к ней нельзя одной материальной помощью. Дух загорается только от духа, перелетает только из уст в уста. Замученная маленькая Армения ждет дуновения жизни от великой России. Прошлое тяжело. Настоящего нет. Есть только будущее, и чувство будущего — надежда.

ГОЛУБЫЕ БЕРЕГА

На переломе осеннего дня в пятом часу я подъезжал к Панзе — первому селению на берегу Ванского озера. На спуске в Панзу мне преградили дорогу два фургона, запряженных волами и перегруженных беженцами: волы не могли вывезти из грязи. Крытые, увешанные тряпками, фургоны походили на дома. Они и были домами для армян, сорванных бурей войны с насиженных гнезд и бросаемых то на север в Россию, то назад домой, на юг.
Ветер отпахнул занавеску, и я увидел внутренность фургона. Там сидела целая семья, начиная от седого патриарха и кончая веселым выводком черных, как жуки, малышей — внучат или, может быть, как нередко у армян бывает, правнуков. Семья — это то, чем жива систематически истребляемая со времен сасунской резни Армения. И семьи в Турецкой Армении старинные, огромные. Передо мной были сейчас два таких гнезда, перенесших отступление и возвращающихся домой. Несмотря на тягости пути, лица всех были оживленные: пусть родина разорена, они возвращались на родину. В детском божественно-беззаботном смехе была победа над смертью.
В Панзе меня ждал трагический осколок одной из таких семей, мой будущий сотрудник Пахчаньян. Меня с ним познакомил комендант этапа Хаджи-Мурад — колоритная фигура старого режима. Громадного роста, жуткий на вид, он являлся тем сложным типом полужулика, полугероя, которых создает война. Под его эгидой и жил мой Пахчаньян. По дороге и в дальнейшей работе я узнал его ближе. Судьба его любопытна. Едем мы идиллическими горками, по тропинкам, напрямик. Пахчаньян впереди. Смотрю я на него и вижу, что у него совершенно русский, простодушный затылок. Спрашиваю, почему у него такой затылок, и в ответ узнаю следующую историю.
Двести примерно лет тому назад русский крестьянин — фамилия его неизвестна — убил своего помещика за истязания крестьян. Успел бежать и достиг Персии. Там его хотели задержать, он бежал в Армению, ужился и обвык там, женился на армянке и развел семью. На все вопросы о своем имени отвечал неизменно одно и то же: Пахчан, что значит беглец. Оттуда и пошла фамилия Пахчаньянов — очень плодовитая, имеющая отпрысков и в России, и в Америке. Мой Пахчаньян жил с отцом, матерью, братьями и сестрами в Ване — большая была семья. Турки убили всех, кроме него и его брата, которые спаслись. Как мне было жутко за человечество, когда Пахчаньян, кося испорченным глазом, показывал места, где он среди изуродованных трупов искал тело своего отца — и нашел его только потому, что отец был огромного роста… Все свои слезы он выплакал, всю боль свою переболел. С улыбочкой, от которой страшно, Пахчаньян рассказывал мне, что случилось на этих идиллических берегах, где мы ехали.

ГОРОД ПРИЗРАКОВ

Древний обитатель Васпуракана имел особые данные быть поэтом: все было вокруг него красиво.
Откуда б ни спускался он в долину Вана — с высот ли Тимара, с севера или с востока, из Турции, где стоят мощные и безотрадные горы, или с юга, с причудливых гребней Варага, отделяющего Ванскую долину от Айоцдзорской, его взор неизменно встречал два моря: блаженно-бирюзовую гладь озера-моря и уютно-изумрудную глубину моря ванских садов. Сады — волны — вулкан, изумруд-бирюза-жемчуг — вот вечная гамма Вана, вот три ослепительных камня в кольце ванских гор. Такая природа не может не рождать песен и сказок. Каждый камень в Ванской области говорит и говорит громко: голос призраков всегда звучит сильнее на могилах.
Ван — могила. Ван — беспредельное кладбище. Это город мертвых. Было больше ста тысяч жителей. Осталась только память о них — три-четыре тысячи беженцев. Были сады, дворцы, церкви, мечети, бани и десятки тысяч уютных, удобных, красивых по-своему домов — остались от всего этого груды праха. Ванские дома — глинобитные и, разрушаясь, они превращаются в землю.
За каждым домом был сад, взлелеянный своим хозяином. Алые там наливались яблоки. Сложная сеть каналов поила сады. И вот нет воды. Гибнут сады. Сгорают на жгучем солнце плодовые деревья.
Ван — огромная, безмолвная могила…
И тем громче голос ванских призраков.
Люди ушли — вернулись боги и герои.
…Еще поворот, и вы на улице. Зияющие, бесформенные дыры на месте окон и дверей. Смрад пожарища и разложения. И вдруг вой огромного голодного пса. Одичавшая кошка с измятой шерстью. И опять развалины, руины, обугленные стены без конца, без пощады. Вы едете длинной улицей. Она выводит на главную площадь — Хач-Поган. Здесь несколько возобновленных домов, несколько ничтожных лавчонок, даже кафе, и в нем несколько посетителей, оборванных, все видавших, но делающих вид, что жизнь продолжается. Но жизнь продолжается — только символически: эти лавчонки, это кафе, этот базар — это все только символы жизни и быта, как символы смерти — разжиревшее воронье. Реального значения в них нет никакого. Оторвитесь от них — и вы тотчас утонете, заблудитесь, погибнете в огромном молчаливом кладбище, в лабиринте мертвых развалин. Вот главная улица. От нее остались арык и тополя. А за тополями обгорелые скелеты домов, без конца, до утомления, до ужаса.
Мне пришлось впоследствии быть в уцелевшей чудом комнате такого дома и заглянуть в быт, еще недавний. Резного, с перламутровой инкрустацией, ореха мебель. Старинный французский фарфор. Чудесные старые книги. Чеканной меди посуда. И это не был богатый дом: искусство просачивалось всюду, проникало насквозь ванскую жизнь. Влияние французской культуры было там очень глубоко.
Самое устройство каждого дома говорило о богатом развитии семейного быта, о хорошо поставленном хозяйстве. Колодцы, кухни, погреба, печи, домашние бани — все это сделано прочно, любовно, для себя. Пошлости фабричного производства, задушившей нас, там не было. Все ручное, все мастерское, зачастую художественное, от решетки в окне над подъездом до последнего гвоздя. Дерево, перламутр, серебро и медь — любимые элементы ванского быта.
И все это погибло дотла, стало пеплом и пылью. Разве жаль вещей? Их можно снова создать. Жаль людей, которые жили так уютно, так ладно, которые создали все погибшее.
Я рассказал здесь малую каплю того, что переживаешь, приезжая в Ван. В город призраков можно влюбиться так, что останешься в нем навсегда. Он пьянее опиума и гашиша.

ХРАМЫ ОРМУЗДА,
ХРИСТА И АЛЛАХА

Один из тягчайших ужасов войны — это оскверненные храмы, поруганные алтари. Все равно чьи — Христа, аллаха или другого бога. Цинизм войны, ее разврат, заключающийся в том, что смертью решаются вопросы жизни, сказывается здесь со всей силой. Помню, приехал я в первый раз в Арчак. Арчакское озеро — прелюдия Ванского — милое, изящное, воздушное, в плывущей, как панорама, рамке гор. На берегу его селение, Когда-то цветущее, теперь в развалинах. Жители — нищие, эксплуатируемые кулаком-комендантом, известным во всем округе своей способностью выжимать (не знаю, убрали его теперь или нет).
Посреди села церковь — одни стены… Долго нельзя уйти от этих развалин. Крыши нет, стены разрушены до высоты окон: от звонницы осталось два столба с перекладиной, ниши в стенах обуглены и закопчены. Память невольно хочет обмануть вас, отодвинуть эту ужасную картину куда-нибудь в прошлое, заставить поверить тому, что не сейчас, не теперь, в двадцатом веке христианской культуры это сделано, — но нет, вы видите кое-где совсем новую облицовку стен, совсем свежую краску в остатках росписи и вы слышите тяжелый запах, идущий от бесформенных груд пепла, щебня и камней. Это — свежие могилы… И не спастись от ужаса, не забыть этой картины. Ваша совесть навсегда больна, ибо такие избиения ложатся на совесть всего человечества, тени армянских мучеников носятся над всей землей.
Вот где армянские батальоны черпают свои силы для борьбы. То, что переживаешь в Арчакской церкви, потом повторяется неоднократно. Я не знаю, есть ли в Турецкой Армении село, где не было бы такой церкви-могилы.
Вараг — одна из народных святынь армян. Местоположение его на склоне хребта, под темным гребнем, восхитительно. Так выбирать места умели только в древности, когда связь с природой не была еще порвана. Открывающаяся оттуда панорама редко красива. Я в первый раз попал туда ненароком. Мы поехали в Мушанд, потом решили подняться выше. Товарищи направились по дороге, а я по тропинке. С каждым шагом все шире открывался вид на озеро, все глубже становилась его синева. Хотелось ехать все дальше. И вдруг за каким-то поворотом передо мной на фоне темно-красного гребня встали две остроконечные главы храма. Неужели Вараг? Я давно туда собирался и не знал, что это так близко. Ничем другим эти великолепные главы быть не могут. С бьющимся сердцем я подъехал к калитке, дверь сорвана. Это был боковой вход. Я въехал во двор, заросший бурьяном и заваленный мусором, стараясь не провалиться в какую-нибудь дыру. Развалины каких-то построек встречали меня мертвым молчанием. Наконец я въехал на главный двор.
Передо мною был фасад Варагского монастыря. Он не поражал грандиозностью. Три арки и невысоко над ними купола.
Счастливый, что судьба привела меня туда, куда я хотел, я привязал лошадь и начал осмотр. Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в храм, — это был колокол, лежащий посреди его. Прислонившись у входа к стене, я стал смотреть — нет это не было только зрение, это было то, что актеры называют вживанием, вчувствованием. Всем существом я воспринял трагедию поруганного храма.
Христос, Иоанн, Моисей, Гаяне и Рипсиме, темные, строгие, смотрели со стен.
Вдруг голубь звонко затрепетал крыльями в вышине. Я поднял голову.
Это был прекрасный по архитектуре храм, немного мрачный с первого взгляда, когда входишь в него, и углубленно торжественный, когда освоишься с его полумраком.
Я подошел к колоколу и осторожно тронул его языком надтреснутую медь. Плачущий, жалобный стон всколыхнул тишину. Мне стало жутко. Я подошел к иконостасу. Работа поразила меня: темный орех весь был покрыт мельчайшей перламутровой инкрустацией.
Я взглянул в алтарь и был еще более поражен. Войдя в алтарь, я оказался в новом храме меньшего размера, чем первый, но более стройном.
Это было круглое сооружение с просторным сводом, все белое и оттого какое-то праздничное. В глубине его стоял небольшой изящный жертвенник. Я подошел положить на него цветы, сорванные по дороге, и вдруг понял, где я нахожусь.
Жертвенник покрыт был клинописью. Я был в древнейшем языческом храме. Я вспомнил, что армянские зодчие первых времен христианства приспосабливали языческие храмы вместо того, чтобы их разрушать.
Передо мной был пример такого переустройства: к языческому капищу просто был пристроен новый храм. Капище язычников стало алтарем христиан. Не знаю почему, но я ощутил какую-то глубокую радость. Я впервые был в языческом храме, так прекрасно сохранившемся.
И Ормузд был дружен здесь с Христом. Мои цветы, ярко-красные, придали уютность этим стройным стенам и своду. Боги жили здесь, как добрые соседи. И сближало их одинаковое бессилие, общее несчастье. Тени жрецов и апостолов чувствовались в голубом воздухе, чуть начинавшем блекнуть из-за приближения вечера.
Не знаю, сколько бы времени провел в своем счастливом оцепенении, но я почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Обернувшись, я увидел изможденного старика. Я вздрогнул. Он неподвижно стоял у стены и смотрел на меня. Я понял, что он пришел на звук колокола.
Как я узнал потом, это был сторож Bapara, единственный живой обитатель монастыря, не уходивший отсюда в самые страшные дни бойни, потому что он родился здесь и здесь решил умереть. Питался он только лавашом и мотали, которым Вараг славился.
Мы вышли вместе из церкви. Скоро приехали мои товарищи, и вся сказка рассеялась. Мы подробно осмотрели развалины, где была семинария, где жил старик, древние стены, вековой сад. На прощание старик вынес нам своего мотали. Сыр весь переплетен травами. На вид странно, но очень вкусно.
Мы стали спускаться. Остроконечные главы скоро скрылись за горой, но с того вечера Вараг стал мне навсегда родным.

НОЧНОЙ ОТХОД

В конце октября выехал я на окраину Вана, чтоб осмотреть разрушенную мельницу — хотел возобновить. На таратайке, только что приобретенной за 40 рублей у ее строителя. Лошадь водовозная. Кучер мой Гермес, быстроногий с ланьими глазами, повеса.
Вдруг утром, 13 ноября, раньше обыкновенного врывается Гермес с круглыми глазами:
— Турки пришли, взяли Артамет, через час здесь будут!
…Город опустел, как выметенный. Ушел Красный Крест и военные обозы. В сумерки я эвакуировал больных и детей. Во всех дворах зданий копали ямы, чтобы прятать инвентарь и овощи; только напряженная нервная работа позволяла не замечать в себе тяжелой каменной тоски и стыда.
Опять отступление, опять прозевали. И только счастью и непонятной осторожности турок обязаны тем, что остались в живых…
Сели и поехали. Боль в ноге нестерпимая. Но мрачные чувства, тяжкие мысли, что опять я покидаю любимый город, где только что наладил большое хозяйство, были еще больнее.
Как обреченные, вытянулись мы по большой дороге. На шоссе нам преградил путь санитарный транспорт. Ужасная сцена. В одной из двуколок кричал и бился душевнобольной, не желая, чтоб его увозили. Пока его усмиряли, весь транспорт стоял, и мы ждали. Была луна.
За тополями зияли обугленные стены развалин с белыми пятнами — остатками штукатурки. Душа все больше и больше болела: в суматохе работы этого не слышишь. Наконец мы тронулись. Прочернела цитадель. Я со всем прощался. В ту минуту все казалось навсегда погибшим. А свежий ветер летел с моря, и вдруг опять все вокруг загремело: начался ночной бой. Это наша канонерка громила турок, уже наступавших решительно, с моря во фланг.
Осенняя пустыня встречала нас угрюмо, каждое движение лошади причиняло мне жестокую боль, но все казалось в ту минуту заслуженным, так ненавистно было все свое, русское, все, что “на авось”, все мякинистое, бесформенное, прекраснодушествующее, что держит гигантскую нашу страну над пропастью.
В самом деле, расселись в Ване, как в своей избе. Чиновники нового губернатора приехали с семьями. Жили — в ус не дули. Обезопасить и защитить себя хорошими окопами, проволокой, сторожевыми охранениями, разведкой и не думали. Вот и расплата.
Как ни горько, приходилось пить целиком весь позор отхода. Мрачной, без строя и порядка вереницей тянулись мы, обгоняли друг друга. Кое-кто ехал с фонарем, и плыли по земле два-три световых пятна под качающимся огнем.
К рассвету пришли на первый этап, где нам неприветливо дали чаю. Отступающих никто не любит. Отступать нельзя. Если победа повышает шансы стороны в два раза, то отступление уменьшает их в восемь, а может быть, моральный урон и совсем неизмерим по своим последствиям, Впереди лежал трудный путь на север. Горы вставали навстречу, а ущелья — единственные проходы, по слухам, были заняты курдами. Так несчастно расстался я с Ваном.
…Дай бог доехать благополучно, а счастливого пути я пожелаю возвратного, назад в свободную Армению: ведь должны же кончиться после этой войны исторические испытания несчастного народа, должны же ручьи слез и крови смениться хрустальными ручьями горной гремучей воды, должны же в кругу вулканов зацвести сады и тысячью синих струй должен подняться в лазурь дым мирных очагов!
На золотых скрижалях мира, которые уже видны в огне войны, в ряду других народов-мучеников ярко сверкает имя Армении Воскресающей…