«Последняя книга, которая произвела на меня сильное впечатление, была «Мойдодыр»

Архив 201114/05/2011

То, что аурой, искусством Сергея ПАРАДЖАНОВА (1924-1990) в значительной степени пропитана атмосфера армянской культуры уже более полувека, вряд ли кто станет отрицать. Это очевидно. Кино, изобразительное искусство, театр — прежде всего. Поэтому совсем не удивительно, что мы вновь возвращаемся к великому Маэстро. Это тем более объяснимо в связи с новым изданием в Москве книги воспоминаний о Параджанове его близкого друга, кинорежиссера и писателя Василия КАТАНЯНА (1924-1999).

К слову сказать, в этом году исполняется сорок лет со дня того злополучного выступления Параджанова в Минске, которое и стало тем фундаментом, на котором КГБ в дальнейшем выстроило чудовищное здание лживых обвинений, а потом и вовсе упрятало в тюрьму режиссера, вырвав его из контекста культуры почти на десять лет. Отрывки из воспоминаний Василия Катаняна помогут воссоздать яркий и живой образ Маэстро.
МАЭСТРО
На снимках: Андрей Тарковский, Сергей Параджанов, Василий Катанян. декабрь 1981г.; В.КатанянВот он сидит на бархатном диване среди чуждой ему роскоши дорогого парижского отеля и чувствует себя вполне непринужденно. На нем невиданный балахон, все его любимые амулеты, цепи и перстни, сверкают, он перебирает четки и говорит о том, как власти вычеркнули его из жизни на пятнадцать лет, тем самым “абортировав из биографии несколько фильмов”. Его то сажали в тюрьму, то просто не давали работать. Нет такой статьи уголовного кодекса, которую не приписали бы ему, и ни одного смертного греха, в котором бы его не обвинили. Воровство, спекуляция, изнасилование, совращение юнцов и старух — да, да, это тоже, а как же иначе? — и, конечно, национализм, хотя по природе своей он — ярко выраженный космополит. Не считает нужным дублировать на русский язык свою знаменитую картину “Тени забытых предков” — националист! Считает нужным дублировать на азербайджанский язык своего же “Ашик-Кериба” — опять националист! Он улыбается и, принимая усталую позу, говорит, что ему остается снять лишь немой фильм, который не потребует дубляжа. Диссидент ли он? Безусловно! Только не в политике, а в искусстве.
Работавший с ним оператор Антипенко однажды сказал: “За Параджановым хотелось ходить и записывать. И жаль, что это никому не пришло в голову”.
Это не так — мне пришло. Все годы нашего знакомства я вел более или менее регулярные дневниковые записи о встречах с ним, о его делах и разговорах, причудах и острых словечках. Я храню все его письма, рецензии, интервью и эссе о нем. Часто его фотографировал, записывал на “маг”, один раз снял на видео. И сегодня, когда его нет, мне достаточно открыть папку с надписью “Сережа”, чтобы воскресить многое, ставшее уже историей. Мы никогда не обращались друг к другу по имени-отчеству, и, думаю, меня не обвинят в амикошонстве, если я буду называть его просто — Сережа.
Писать о нем можно бесконечно, и
бо не было в его жизни двух одинаковых дней, и ему достаточно было дойти до булочной в конце переулка, чтобы вернуться, полным всяких историй: “Соседская бабка крутила гоголь-моголь и все уговаривала этого золотушного Резика, чтобы он съел. Я на него прикрикнул, он взял стакан и стал раскручивать гоголь-моголь в обратную сторону. Сначала появился желток, потом яйцо, за ним цыпленок и, наконец, курица! Бабка окочурилась”.
Ради красного словца он не щадил и родного отца: “Папа торговал фальшивыми кроватями”. (?!) На вопрос “Фигаро” — почему он не поехал в Канны? — ответил: “Не было штанов!” Прочитав о себе, что он сделал лучший украинский фильм и лучший армянский фильм, воскликнул: “Пошлите меня в Африку, и я сниму лучший африканский фильм, я вам напридумываю кучу старинных папуасских ритуалов, не хуже, чем гуцульских в “Тенях забытых предков!”
В юности он мечтал сниматься, сыграть Лермонтова, но его пригласили на роль… Карла Маркса! Приходит на кинопробу, загримировали его, вышло очень натурально. Сидит он перед камерой, беспрерывно мусолит бороду. “Что ты там делаешь?” — кричит Григорий Рошаль. — “Как что? Вычесываю блох”.
На этом его карьера кинозвезды и кончилась.
Книги? В доме их не было ни одной. Однажды пришел сильно возбужденный и, захлебываясь, рассказал историю, которую загорелся снять. (“Только что шофер в такси рассказал”.) И начал вешать нам лапшу на уши, пересказывая сюжет “Аэлиты”! “Да ты что, не знаешь, что этот роман сто раз уже экранизировали? И таксист тебе рассказал про телефильм, что вчера шел по телевизору!” Очень он был обескуражен, но тут же отвлекся. А когда снимал “Ашик-Кериба”, в группе шутили, что Лермонтова он не читал, а помнил с детства сказку, что рассказывала мама. Конечно, это было не так, но импульс оттуда.
Он был интуит — то, что другие постигали в библиотеках, он воспринимал интуитивно, чувственно. У него была необъяснимая способность по фрагменту представить вещь целиком или, по крайней мере, убедить собеседника, что он в курсе дела.
С книгами у него были особые отношения: однажды он решил испытать ассистентку, прежде чем взять ее на работу, и попросил достать редкую книгу “Вокруг Пушкина”. Та несколько дней рыскала по городу и достала книгу буквально из-под земли. Гордясь, принесла ее Параджанову. Тот сразу открыл нужную страницу, ткнул пальцем в гравюру какой-то старухи с большой брошью и сказал приятелю за столом: “Вот такую брошь недавно продали в комиссионке на Плехановской. Помнишь, я тебе говорил?” И тут же потерял интерес к книге.
В Киеве у него их было всего две — довоенное издание “Мойдодыра” и на английском языке “Кентавр”, подарок Апдайка. И этой “библиотекой” он очень гордился. На допросе (о чем речь ниже) следователь его спросил, когда он в последний раз брал в руки книгу? “Последняя книга, которая произвела на меня сильное впечатление после ВГИКа, была “Мойдодыр”. “Ну разве это серьезно?!” — возмутился следователь. А между тем это был тот редкий случай, когда Сережа говорил серьезно. Придя ко мне на новую квартиру, он спросил, указывая на полки с книгами: “И это вы все с Инной прочли?”

ТРИ МЕТРА ЧЕРНОБУРКИ
Если он видел вещь, подходящую к той, что есть у вас, он сходил с ума, но добывал ее и приносился в два часа ночи, чтобы подарить. Увидел в комиссионке молочник желтый с золотым ободком, купил и принес мне. “???” — “Но ведь у тебя есть две чашки такого же цвета, а теперь к ним и молочник!” Да я и помнить о них не помнил, затерянных в недрах буфета, а ему они запали.
А однажды шел по улице Горького с Володей Наумовым — в студенческие времена — и нес в руках зеленого керамического барана — кувшин из Гуцулыцины, очень красивый. Вдруг говорит: “Слушай, в этом доме живет Илья Эренбург. Давай зайдем к нему и подарим барана”. — “А ты знаком с ним?” — “Нет, но какое это имеет значение?” Зашли, подарили, Эренбург очень удивился, угостил их заморским ликером, и больше они никогда не виделись.
Нет ни одного человека, который был бы с ним знаком, даже мимолетно, и не получил от него подарка — хоть “царского”, хоть ерундового, но всегда отмеченного печатью его неповторимого вкуса.
Мир его любимых вещей! Долго он хвастался подозрительным кольцом, говорил, что это подарок Католикоса. Один друг наконец сказал: “Успокойся, все видели его. Кроме Католикоса”. Он не обиделся, только с мнимой многозначительностью переодел кольцо на другой палец. Халат эмира Бухарского, в котором танцевала Тамара Ханум (я ему рассказывал о нем), не давал ему покоя, пока он не вырядился в нечто тоже живописное, шелковое, более или менее персидское, с вышитой надписью, которая в его переводе звучала так: “Я касался Надир-шаха”. Ерунда, конечно, но очень уж ему хотелось. Да еще пришил колокольчик под мышку и любил неожиданно поднять руку, чтобы раздался звоночек. Все улыбались. Я и сейчас улыбнусь, как вспомню.
С семьдесят восьмого года Сережа вернулся жить в свой родной Тбилиси и вскоре поехал на Украину повидаться со Светланой и Суренчиком, с многочисленными друзьями. И накупил там всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Ему дают деньги, чтобы он купил что-либо интересное — посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне — на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках. Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привез черное шелковое платье тридцатых годов — ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им — легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Все же одна худышка втиснулась. Сережа обрадовался: гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи.
А черную шляпу-канотье с вуалеткой Сережа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел ее на лампу вместо абажура и успокоился. Его учитель Игорь Савченко говорил: “Ах, Параджанов, ты умрешь бутафором”. И, помолчав, задумчиво добавлял: “Или церемониймейстером”.
Истоки сего — в детстве. Его отец был коммерсант — то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, — и мальчик вырос среди разговоров о купле-продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах. Он любил просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять — перстни, меха, тарелки, канделябры.
Он обожал торговаться, уступать или стоять на своем, иной раз и слукавить — словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу, ни к городу: “Алмазы, топазы, сапфиры…” Он фантазировал на эти темы бесконечно, выдавая желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:
— Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок.
— Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.
— Я отослал Светлане кораллы в серебре.
— Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.
— Ты?
— А кто же еще?
— Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора три метра чернобурки!
Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чем он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и от тщеславия, желания поразить.
Подарки — род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который был ему симпатичен. 
Однажды звонит из Киева: “Я хочу принять министра культуры Франции с женой, что делать? Я придумал только, что в квартиру войдет нарядная гуцулка с коромыслом, а ведра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у гуся будут изумруды — это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мацам не увидела, что изумруды поддельные… Что бы придумать еще?” — “Еще???!!!”
Когда в том же Киеве к нему пришел Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!.)
Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Сережу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы. “Сережа, вы губите скатерть, остановитесь!” — “Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!”
Ален Гинзберг — идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, — прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в черном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделенным, его тут же облачили в нечто парчовое, воткнули розу и усадили якобы на трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову еще и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.

“ОН БЫЛ ВИНОВАТ В ТОМ,
ЧТО СВОБОДЕН”
Так напишет о нем позднее Белла Ахмадулина. На деле же он не был свободен в получении работы, что во многом делало его жизнь годами невыносимой, несвободен в передвижениях, как и большинство наших граждан. Но по большому счету — да, свободен. Я уже писал, что вечера, за отсутствием съемок, он проводил дома в окружении званых и незваных гостей и в силу своего характера много рассказывал, фантазировал, и часто “Остапа несло”. (Куда — увидим.) И среди его россказней была масса неправды.
По натуре он был эротоман, и малейшее упоминание о любви вызывало в нем взрыв эмоций и причудливую игру воображения. У него был “пунктик”, что вокруг все знаменитые люди в него влюблены и жаждут с ним близости. И мужчины, и женщины. Например, он хвастался своими амурными похождениями, едва ли не всегда выдуманными, и ему было все равно — с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников. Особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: “да заткнись ты”, понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком — давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались 25 членов ЦК КПСС! Что и было напечатано. Смеясь, повторял “мо” Раневской: “Великая держава, где человек не может распорядиться собственной задницей”.
Когда какие-то ретрограды спорили с ним по “голубому” вопросу, он гордо и громко заявлял, что приветствует гомосексуализм, и дураки в нашем правительстве, что запрещают его. “Каждый волен делать под одеялом то, что хочет!” — восклицал он, бравируя своей позицией-поддержкой “сексменьшинств”, как сказали бы теперь. Глядя из сегодняшнего дня — он был не виновен, свободно говоря о своей лояльности по отношению к ним, но в те времена, свободно признавая то, что тогда осуждалось государством, он заведомо был виновным.
Кстати, он ценил красоту нагого тела в равной степени и женского, и мужского, что находило отражение в его фильмах.
Но эротики вы не обнаружите ни в его картинах, ни в коллажах. Лишь в шутливых рисунках, не предназначавшихся для распространения, а токмо посмешить друзей или эпатировать соседок, промелькнет то одно, то другое… “Глядите, чем я хуже Сомова?” — говорил он, показывая набросок на обороте конфетной коробки.
Но не только добрые знакомые бывали у него дома, заходило много людей случайных, непорядочных, пустых и просто стукачей. И таких, которых вызывали потом куда не надо и расспрашивали о Параджанове, добиваясь нужных ответов. И когда власти решили изолировать Параджанова, им показалась удачной мысль приписать ему статью о гомосексуализме, воспользовавшись его высказываниями, показанием провокатора и темными людьми из его окружения. А изолировать они его решили, ибо надоела им его независимость, его речи и его неуправляемость. Не надо забывать, что это была Украина, далеко не самая либеральная республика в стране в семидесятых годах, где совсем недавно с ним разыгрался скандал.
Он должен был делать картину “Интермеццо”, запустился, собирал материал, был весь в эпохе декаданса. Тут его пригласил Шелест, первый секретарь компартии Украины, и попросил отложить “Интермеццо”, так как Украине очень нужна картина о хлебе. Мол, не возьмется ли Параджанов снять нечто эпическое в масштабе Довженко? Украину он любит и сможет сделать на этом материале что-то в своем стиле. Они долго беседовали, расстались друзьями, Сергей согласился. Я видел даже какие-то мутные фотопробы, что сняли для будущего фильма. А вскоре Шелесту положили на стол стенограмму выступления Параджанова перед студентами в Минске, где он наговорил массу глупостей вообще и про Шелеста в частности. Сказал, что он “согласился делать про хлеб, чтобы от него отстали, а на самом деле он будет делать совсем другое”. Ему закрыли и то, и другое — и “Хлеб”, и “Интермеццо”. Апеллировать к министру кинематографии СССР Романову бесполезно, так как в этом злополучном выступлении он наподдал и ему, и его заместителю Баскакову — словом, времени зря не терял. И руководство на него было очень зло.
Итак, после похорон художника Ривоша Параджанов вернулся в Киев, где его арестовали. Это было в конце декабря 1973 года. Мы ничего не понимали, что произошло, и только какое-то время спустя узнали от Светланы подробности.
“В это время тяжело болел наш сын Сурен, он лежал в инфекционной больнице с брюшным тифом. Когда Сурену стало получше, Сергей уехал в Москву на похороны. На панихиде он выступил с речью, я не знаю, о чем он там говорил, но те, кто слышал, были в шоке. Она была остросоциальной направленности… А еще раньше Сергея пригласили в Минск, он там показывал “Тени”, выступал, и это была тоже очень злая речь. Об этих его выступлениях знали в КГБ Украины, и уже ходили разговоры об угрозе ареста. Кое-какие слухи просачивались. Друзья просили его хотя бы на время покинуть Киев, уехать в Армению снимать свои “Сказки Андерсена”, скрыться, не раздражать власти. Но он всегда как-то шел навстречу опасности. Его подталкивала неведомая сила, может быть, это то, что называют судьбой… Непреодолимое стремление испытать еще что-то, какой-то очередной трагический виток своей жизни. Бывают такие роковые люди и такие судьбы.
Когда Сергей вернулся с похорон, он позвонил моим родителям, спросил о здоровье сына и сказал, что привез всякие вкусности (Сурен тогда потерял в больнице 18 килограммов.) Я тут же перезвонила Сергею, но уже никто не отвечал, не брал трубку. Потом было занято, потом снова никто не отвечал. Я заволновалась, узнав, что он не пришел в больницу к Суренчику, а он так переживал болезнь сына…”
Среди знакомых Параджанова был архитектор Миша Сенин, я его не видел, но Сережа говорил мне о нем, как о человеке талантливом, со вкусом. Они дружили, хотя часто спорили. Это был живой, любящий жизнь творческий человек, несколько слабовольный…
Светлана рассказывала: “В отсутствие Сергея Мишу вызвали в КГБ (или МВД) и потребовали от него каких-то порочащих Сергея сведений — порочащих в плане моральном, в плане именно той статьи, которая впоследствии и была ему инкриминирована. Разговор был очень серьезный, и Сенин, предчувствуя, что его упорно будут заставлять говорить о том, чего не было, вернувшись домой, перерезал себе вены. Самоубийство! Только что вернувшегося Сергея арестовали и увезли. Мне было ясно, что его арестовали за его речи, его язык. Но что делать? Где его искать?”
Светлана поняла, что никакого сообщения о нем не будет — она бывшая жена, сын несовершеннолетний, мать и сестры в Тбилиси. Получалось, что власти вправе никому ничего не сообщать. И она с друзьями решила разыскивать его, будто он пропал, приехав из столицы. Управление внутренних дел и районная милиция разыграли фарс: звонили в морг, в “Скорую помощь”, в угрозыск, спрашивали приметы — вес, сложение, цвет глаз, а по лицам Светлана видела, что они все знают — где он и что с ним.
“Моя подруга, — продолжала Светлана, — решила поехать на квартиру к Сергею. Она позвонила в дверь, дверь открылась, и ее рывком втянули внутрь. В комнате сидели трое, и еще одного человека она увидела на кухне. Подруга узнала в нем… Я не назову его фамилию, ибо Параджанов простил его, потом он работал с Сергеем. Молодой человек привлекательной внешности, с изящными манерами. Он был студентом Театрального института в Киеве, учился на кинофакультете. Сергей помогал ему писать сценарии. В его доме этот человек выполнял роль подсадной утки. Это был стукач. Подруге бросился в глаза страшный беспорядок в квартире: явно шел обыск. Искали какие-то несметные богатства, все было перевернуто, простукивалось, взламывались половицы, косо висели картины… Они затянули в квартиру таким же образом еще несколько человек. Мир людей, вхожих в дом Сергея, был очень разношерстный. Там бывали и знаменитости — Сергей Герасимов, Юрий Любимов, Плисецкая, Бондарчук, Джон Апдайк, Тонино Гуэрра и — продавец овощной лавки, дворник соседнего дома. Это был дом открытых дверей. Какой-то парень — он принес овощи — тоже попался, его долго допрашивали, даже избили”.
Дней через десять на киностудии Довженко было в спешке проведено профсоюзно-партийное собрание, где шельмовали Параджанова, клеймили его и отрекались. Весь город уже знал, что он арестован. И тогда, наконец, Светлану вызвали на допрос в УВД. Следователь Макашов вел с нею себя нагло и цинично, как, впрочем, и с другими “свидетельницами” — он любил допрашивать именно женщин, вероятно полагая, что женщины более болтливы или пугливы и таким образом он сможет напасть на какую-то версию, потому что время от времени статьи, которые инкриминировались Сергею, менялись. То это было взяточничество, то валютные спекуляции, то ограбление церквей, и, наконец, придумали изнасилование мужчины. Подыскали человека, который дал показания, что явился жертвой насилия со стороны Параджанова.
“Я не знаю его судьбы, — говорит Светлана, — он работал, кажется, в институте кибернетики и был физиком. Его фамилия Воробьев, я видела его пару раз в доме Сергея. И еще я его видела в день рождения Суренчика, 10 ноября. Это очень важно! Сын лежал в больнице, мы созвонились с Сергеем, и он попросил меня передать врачам и нянечкам от него цветы, фрукты и торты. Когда мы встретились, Сергей был не один, а с этим человеком. Высокий, около тридцати лет, крепкий мужчина, который ну никак не мог бы стать жертвой насилия. Адвокат Сергея мне сказал, что Воробьев утверждает, будто был изнасилован как раз 10 ноября. Как? Я же его видела в тот день, был уже вечер, и если бы у человека случилось что-нибудь трагическое, он не выглядел бы так спокойно и весело и, уж конечно, не стал бы помогать насильнику переправлять цветы и фрукты! Я говорила это и на суде, но этому не придали значения. Все было предрешено”.
Присутствующие рассказывали, что к концу суда произошла странная мистическая вещь, как в плохом кино: вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество. И огласили приговор — пять лет! Вместо года, как ожидали. У Сергея были глаза раненого оленя. Он смотрел на Светлану, она отвернулась, потому что невыносимо было смотреть на него в тот момент. Громко зарыдала Рузанна, его сестра. Сразу за оглашением приговора сверкнула молния и раздался гром. Как в античной трагедии.

На снимках: Андрей Тарковский, Сергей Параджанов, Василий Катанян. декабрь 1981г.; В.Катанян