“Обидеть Довлатова легко, понять его невозможно”

Архив 201015/04/2010

В этот день двадцать лет лет назад в эмиграции в Нью-Йорке умер писатель Сергей ДОВЛАТОВ (1941-1990). Ленинград и Таллинн — два города, без которых биографию Довлатова трудно представить. Как художник он осознал себя в городе на Неве.

С февраля 1979 года около двенадцати лет Довлатов жил в Нью-Йорке, где окончательно состоялся как прозаик. В США и во Франции выпустил двенадцать книг на русском языке. Его книги выходили на английском и на немецком языках. При жизни был переведен также на датский, шведский, финский, японский, печатался в престижных американских журналах “Нью-уоркер”, “Партизан ревью” и других. Свое армянское с материнской стороны происхождение Довлатов особенно не подчеркивал, да и вообще избегал этого щепетильного вопроса. Армянский характер Сергея Довлатова скорее всего просматривается между строк, написанных им. В его творчестве армянское акцентировано лишь в главе “Абанамат!” из повести “Наши”, в которой он рассказывает о своем деде Степане. В дальнейшем, живя в Нью-Йорке, он тесно сблизился с Вагричем Бахчаняном, с которым общался еще с советских времен.
Предлагаем читателям главу “Абанамат!” и воспоминания друзей писателя.

АБАНАМАТ!
Сергей ДОВЛАТОВ

Дед по материнской линии отличался весьма суровым нравом. Даже на Кавказе его считали вспыльчивым человеком. Жена и дети трепетали от его взгляда.
Если что-то раздражало деда, он хмурил брови и низким голосом восклицал:
— АБАНАМАТ!
Это таинственное слово буквально парализовало окружающих. Внушало им мистический ужас.
— АБАНАМАТ! — восклицал дед.
И в доме наступала полнейшая тишина.
Значения этого слова мать так и не уяснила. Я тоже долго не понимал, что это слово означает. А когда поступил в университет, то неожиданно догадался. Матери же объяснять не стал. Зачем?..
Мне кажется, тяжелый характер деда был результатом своеобразного воспитания. Отец-крестьянин бил его в детстве поленом. Раз опустил на бадье в заброшенный колодец. Продержал его в колодце около двух часов. Затем опустил туда же кусок сыра и полбутылки напареули. И лишь час спустя вытащил деда, мокрого и пьяного…
Может быть, поэтому дед вырос таким суровым и раздражительным.
Был он высок, элегантен и горд. Работал приказчиком в магазине готовой одежды Эпштейна. А в преклонные годы был совладельцем этого магазина.
Повторяю, он был красив. Напротив его дома жили многочисленные князья Чикваидзе. Когда дед переходил улицу, молоденькие Этери, Нана и Галатея Чикваидзе выглядывали из окон.
Вся семья ему беспрекословно подчинялась.
Он же — никому. Включая небесные силы. Один из поединков моего деда с Богом закончился вничью.
В Тифлисе ожидали землетрясения. Уже тогда существовали метеорологические центры. Кроме того, имелись разнообразные народные приметы. Священники ходили по домам и оповещали население.
Жители Тифлиса покинули свои квартиры, захватив ценные вещи. Многие вообще ушли из города. Оставшиеся жгли костры на площадях.
В богатых кварталах спокойно орудовали грабители. Уносили мебель, посуду, дрова.
И лишь в одном из домов Тифлиса горел яркий свет. Точнее, в одной из комнат этого дома. А именно — в кабинете моего деда. Он не захотел покидать свое жилище. Родственники пытались увещевать его, но безрезультатно.
— Ты погибнешь, Степан! — говорили они.
Дед недовольно хмурился, затем угрюмо и торжественно произносил:
— К-а-а-кэм!..
(Что переводится, уж извините, “Какал я на вас!”)
Бабка увела детей на пустырь. Они унесли из дома все необходимое, захватили собаку и попугая.
Землетрясение началось под утро. Первый же толчок разрушил водонапорную башню. В течение десяти минут рухнули сотни зданий. Над городом стояли клубы розовой от солнца пыли. Наконец толчки прекратились. Бабка устремилась домой, на Ольгинскую.
Улица была загромождена дымящимися обломками. Кругом рыдали женщины, лаяли собаки. В бледном утреннем небе тревожно кружились галки. Нашего дома больше не существовало. Вместо него бабка увидела запорошенную пылью груду кирпичей и досок.
Посреди руин сидел в глубоком кресле мой дед. Он дремал. На коленях его лежала газета. У ног стояла бутылка вина.
— Степан, — вскричала бабка. — Господь покарал нас за грехи! Он разрушил наш дом!..
Дед открыл глаза, посмотрел на часы и, хлопнув в ладоши, скомандовал:
— Завтракать!
— Господь оставил нас без крова! — причитала бабка.
— Э-э, — сказал мой дед.
Затем пересчитал детей.
— Что мы будем делать, Степан? Кто приютит нас?!
Дед рассердился:
— Господь лишил нас крова, — сказал он, — ты лишаешь пищи… А приютит нас Беглар Фомич. Я крестил двух его сыновей. Старший из них вырос бандитом… Беглар Фомич — хороший человек. Жаль, что он разбавляет вино…
— Господь милостив, — тихо произнесла бабка.
Дед нахмурился. Сдвинул брови. Затем наставительно и раздельно выговорил:
— Это не так. Зато милостив Беглар. Жаль, что он разбавляет напареули.
— Господь вновь покарает тебя, Степан! — испугалась бабка.
— К-а-а-кэм! — ответил дед…
К старости его характер окончательно испортился. Он не расставался с увесистой палкой. Родственники перестали звать его в гости — он всех унижал. Он грубил даже тем, кто был старше его, — явление на Востоке редчайшее.
От его взгляда из рук женщин падали тарелки.
Последние годы дед уже не вставал. Сидел в глубоком кресле у окна. Если кто-то проходил мимо, дед выкрикивал:
— Прочь, ворюга!
Сжимая при этом бронзовый набалдашник трости.
Вокруг деда наметилась опасная зона радиусом в полтора метра. Такова была длина его палки…
Я часто стараюсь понять, отчего мой дед был таким угрюмым. Что сделало его мизантропом?..
Человек он был зажиточный. Обладал представительной внешностью и крепким здоровьем. Имел четвертых детей и любящую верную жену.
Возможно, его не устраивало мироздание как таковое? Полностью или в деталях? Например, смена времен года? Нерушимая очередность жизни и смерти? Земное притяжение? Контрадикция моря и суши? Не знаю…
Умер мой дед при страшных обстоятельствах. Второй его поединок с Богом закончился трагически.
Десять лет он просидел в глубоком кресле. В последние годы уже не хватался за трость. Только хмурился…
(О, если бы взгляд мог служить техническим орудием!..)
Дед стал особенностью пейзажа. Значительной и эффектной деталью местной архитектуры. Иногда на его плечи садились грачи…
В конце нашей улицы за рынком был глубокий овраг. На дне его пенился ручей, огибая серые мрачные валуны. Там же белели кости загубленных лошадей. Валялись обломки телег.
Детям не разрешалось приближаться к оврагу. Жены говорили пьяным мужьям, вернувшимся на заре:
— Слава богу! Я думала, ты угодил в овраг…
Однажды летним утром мой дед неожиданно встал. Встал и твердой походкой ушел из дому.
Когда дед переходил улицу, замужние толстухи Этери, Нана и Галатея Чикваидзе выглядывали из окон.
Высокий и прямой, он направился к рынку. Если с ним здоровались, не реагировал.
Дома его исчезновение заметили не сразу. Как не сразу заметили бы исчезновение тополя, камня, ручья…
Дед стал на краю обрыва. Отбросил трость. Поднял руки. Затем шагнул вперед.
Его не стало.
Через несколько минут прибежала бабка. За ней — соседи. Они громко кричали и плакали. Лишь к вечеру их рыдания стихли.
И тогда сквозь неумолкающий шум ручья, огибавшего мрачные валуны, донеслось презрительное и грозное:
— К-А-А-КЭМ! АБАНАМАТ!..
* * *
Из интервью
Вагрича БАХЧАНЯНА

— Что вспыхивает у вас в памяти при слове “Довлатов”?
— Довлатов был сложный человек. Я его даже немножко побаивался… особенно по телефону. Потому что он, когда говорил по телефону, точно читал написанный текст. Не делал никаких оговорок. Никогда не бывал косноязычен. Он всегда говорил так, будто все это уже идет в печать.
А я, как многие люди, могу оговориться, смять какую-то фразу. И я знал, что Довлатов все это фиксирует. Вообще все фиксирует. И всегда был наготове. Боялся что-то сказать не так.

ПОД ЗНАКОМ СЛОНА
Евгений РЕЙН

Несколько лет подряд я ездил к Сергею Довлатову в Эстонию. Как я теперь понимаю, эстонские годы для Сережи были временами двойственными, одновременно и способствующими, и мучительными. Он стал профессиональным литератором (что было для него очень важно), был признан внутри своего цеха, был окружен вниманием, даже своеобразным почитанием. И в то же время его изводила лживая журналистская поденщина, проза его пылилась невостребованная в издательских кабинетах, столичный литературный поток шел мимо него. Все надежды, все жизненные планы упирались в одно — в книгу, готовившуюся в таллиннском издательстве. По обстоятельствам того времени в этом не было ничего маниловского, сверхъестественного, события более подтвердили, чем опровергли основательность выбранного Довлатовым пути. Ведь книга дошла до “чистых листов”, еще две-три недели — и она вышла бы в свет, и тогда, возможно, все сложилось бы в Сережиной жизни иначе.
Тем сокрушительнее была для Сергея катастрофа, постигшая книгу. Я не буду об этом рассказывать подробно. По роковой случайности (конечно же, в чем-то закономерной) в последний момент книга привлекла внимание эстонского КГБ, была рассыпана, над автором стали сгущаться тучи не только литературного свойства. Сергей покинул Таллинн и вернулся в Ленинград.
И все-таки эстонские годы, мне кажется, были благотворны для него. Я вспоминаю его на фоне симпатичной и немного игрушечной таллиннской старины, за столиками кафе, в баре редакции, в маленьких городах Эстонии. Огромный, яркий, очень пластичный, он по какому-то закону контраста очень подходил к этой декорации. Он хорошо знал Эстонию, относился к ней с симпатией, может быть, чуть-чуть юмористически (что, впрочем, вообще неотделимо от его ментальности). И эстонцы чувствовали в нем друга, до известной степени “своего” человека.
Так вот, когда Сергей переселился в Таллинн, я стал навещать его в Эстонии. Он жил неподалеку от вокзала, на улице Рабчинского, в двухкомнатной квартире у Тамары Зибуновой. Мне вспоминается довольно смешной эпизод, связанный с его пребыванием в этом деревянном доме у вокзала.
В квартире Тамары Зибуновой ванна с дровяной колонкой была пристроена на кухне. Квартира располагалась на втором этаже старого деревянного дома. А на первом этаже этого дома был бакалейный магазин. Точно под кухней Тамариной квартиры (а также ванной) находилась подсобка магазина. Однажды пьяноватый Сережа залез в ванну и, как это часто бывает, заснул, не завернув крана. Вода перелилась через край и хлынула на первый этаж прямиком на бакалейный склад. А там в этот момент находился дефицитнейший в советские времена индийский чай “со слоном” (называемый так народом по картинке на пачке), который по традиции и практике тех лет продавцы придерживали для выполнения плана в конце месяца. В результате полностью размокло что-то около ста пачек знаменитого чая. Скандал разразился грандиозный. Магазин потребовал заплатить за всех погубленных слонов. Мы и заплатили. (Для тех, кто не в курсе тогдашних цен, поясняю, что пачка чая “со слоном” стоила девяносто две копейки.) В результате весь этот полузаваренный чай поступил в наше полное распоряжение.
Мы перетащили размокшие пачки в квартиру, расстелили в большой комнате простыню, рассыпали на ней содержимое из пачек, изобразив подобие чайной плантации после дождя. Затем мы просушили эту немалую гору дефицита. Выяснилось, что просушенный чай совершенно не утратил своих ароматических и тонизирующих свойств и вполне годится для употребления.
Вот так и получилось, что чуть ли не целый год все наши посиделки в таллиннском доме Довлатова проходили под знаком слона.

СТО СЛЕПЯЩИХ ФОТОГРАФИЙ
Александр
ШКЛЯРИНСКИЙ

Когда видишь человека впервые, что-то в нем запоминается особенно резко и надолго. Обычно люди очень доверяют первому впечатлению, считая его чуть ли не ключом к характеру. Я бы не хотел на этом настаивать. И все-таки… Меня поразило полное несоответствие внешности Сергея, всей его фигуры его смеху. Вернее, манере смеяться. Тогда мне показалось, что именно смех, говоря словами Булгакова, выдавал Сергея с головой. Поясню. От такого верзилы под два метра ростом, каким был Сережа, естественно было бы ожидать какого-нибудь шаляпинского рыка, гогота, ржанья… а ничего этого не было. Сергей смеялся каким-то коротким или, как бы выразились в девятнадцатом веке, конфузливым смехом. И это делало его уязвимее, что ли. Хотя он все время старался демонстрировать именно уверенность и несокрушимость. Иногда он посреди разговора внезапно втягивал голову в плечи, выставлял кулаки и делал несколько быстрых боксерских движений, как бы напоминая собеседнику, с кем тот имеет дело. Вообще в те годы Сергей внутренне далеко не так был уверен в себе, каким хотел казаться, и первым выдавал его, да, именно смех.
* * *
Сергей никогда не обижался, если не встречал мгновенного понимания. Наоборот, я часто слышал от него звучавшую несколько комично (если учитывать его рост и вес) фразу: “Обидеть Довлатова легко, понять его невозможно”. Особенно когда в конце какого-нибудь его рассказа возникала вдруг свистящая пауза. Потом это “невозможно” было заменено на “труднее”. Но, по-моему, первый вариант лучше и точнее передает его тогдашнее состояние.
Надо еще принять во внимание, что были мы все в те годы нестерпимо ироничны, и прорваться, забить гол любому из нас было почти невозможно. Отголоски этих словесных упражнений есть в Сережиных “Записных книжках”. “Черт знает что, — говорила наша общая приятельница Ирина Губарева, — невозможно ничего сказать. Все острят. Цепляются к каждому слову. Сумасшедший дом какой-то”.
Действительно, шутили и острили мы постоянно. И иногда довольно жестоко.
— Познакомьтесь, — говорит, например, тот же Сережа, стоя со мной и со своей спутницей на углу Невского и Рубинштейна (на этой улице он жил). — Познакомьтесь. Это Саша Шкляринский, молодой, так сказать, поэт… А это моя старинная подруга Ирина, известная тем, что однажды во время танца задницей вывернула из стены выключатель.
— Ну что ты говоришь, Сережа, — притворно возмущается Ирина, снизу вверх взглядывая на него сияющими глазами. — Александр, не верьте ни единому его слову. Все врет… К тому же это был не выключатель, а всего лишь розетка.
Таков был стиль.
* * *
Мы постоянно выпивали. Не то чтобы в этом была какая-то физиологическая необходимость. Скорее, была бессознательная установка на алкоголь как на средство сделать серую, фальшивую жизнь вокруг нас поярче. От выпитого становилось хорошо, мы еще больше теплели друг к другу. К тому же “переборы” постоянно ввергали то одного, то другого из нас в разные причудливые истории, и от этого казалось, что жизнь кипит, а не так монотонна и скучна, как на самом деле. Нам хотелось быть писателями, видеть все свежо и остро. Спиртное, казалось, давало такую возможность. Подспудная алкогольная зависимость пришла к некоторым из нас потом, с годами, как болезнь, как расплата. Я помню, что известную кинофразу тех лет “Пить надо меньше, дорогой товарищ!” мы с Сергеем продолжили так: “Пить надо меньше, но как можно чаще!” — и радостно повторяли ее при любом застолье. А может быть, это и не мы придумали. Но ощущение, что — мы.
* * *
И еще о выпивке. Поскольку в компании Сергея и Валерия Грубина (закадычный друг Сережи, упоминаемый им неоднократно) кто-то придумал, что пить надо исходя из расчета один стакан на килограмм веса пьющего, догнать Сергея по весу и массе мне нечего было и думать, и я старался как-то нейтрализовать это море спиртного хотя бы приличной закуской. Поэтому, когда собирались у меня на Скороходова, 6, я в роли хозяина старался посытнее накормить пьющую братию, чтобы уменьшить, так сказать, разрушительный эффект алкоголя. Конечно, я делал как раз противоположное тому, чего хотели остальные, — “надраться и воспарить”. Помню усмешку, с какой Сергей оглядел принесенные мною из кухни самодельные котлеты и произнес саркастически: “Шкляринский свой талант не пропьет, он его прообедает!”
* * *
Как-то летом после одного особенно крупного загула я трясущейся рукой набрал Сережин номер и услышал его полный необычной твердости голос: “Все. Завязываю. Больше ни грамма. Предлагаю провести безалкогольный день. Женщины не исключены, но без спиртного. Можем же мы, в конце концов, быть обаятельными и без допинга. Сейчас звоню Грубину”.
Мы собрались втроем у меня и сразу же начали названивать знакомым девушкам. К великому удивлению, ни одна не откликнулась на наш честный призыв провести трезво день вместе. У каждой нашлась причина: уезжает, переэкзаменовка, сидит с бабушкой и т.д.
Мы перетряхнули все наши телефоны. Долгие гудки нам стали даже нравиться. По крайней мере это значило, что подруги просто нет дома, а то бы она, конечно…
Потом мы стали звонить всем друзьям, знакомым подряд. Просто чтобы нарушить навалившуюся на нас тишину. Эффект тот же. Мы были в ужасе. Говорить о литературе без зрителей не хотелось, да и физически это было трудно — после вчерашнего языки не проворачивались во рту.
Так мы просидели, наверное, еще минут двадцать, когда неожиданно раздался звонок. Звонила одна моя очень эрудированная, но, к сожалению, очень некрасивая приятельница. Она приглашала в Дом кино на просмотр. Я в панике отказался. После этого два моих дорогих приятеля тихо покинули мой дом. Больше мы таких идиотских подвигов не совершали.
* * *
Сергей только один раз показывал мне свои стихи. Я их тогда высмеял, кажется. Или просто не проявил к ним интереса. Что-то в этом роде. Как-то считалось в то время, что проза поэта всегда хуже стихов, а уж стихи прозаика — это вообще бог знает что. По известному принципу: “этого не может быть, потому что не может быть никогда”. А Сергей уже считался прозаиком… В общем, стихи Сережины канули, не оставив в моей памяти и следа. И все-таки один осколок в ней застрял. Было это так.
Мы остановились с ним у газетного киоска на Владимирской площади и купили какую-то газетенку. Сергей развернул ее, перевернул страницу и показал мне. С полосы глянуло довольно глупое лицо какого-то колхозного бригадира с необыкновенными усищами. Я вопросительно посмотрел на Сережу.
— Придумал шикарную рифму, — заявил он:
Анчоусы…
А ничего усы…
И довольный спросил:
— Ну как?
Рифма была действительно шикарная. И прилипла так, что не отодрать. Где бы и когда бы с тех пор я ни встречал человека с хоть какой-нибудь растительностью под носом, я неизбежно вспоминал эту рифму и так же неизбежно самого Сережу. Вот вам и “как слово наше отзовется”…
Подготовила