Об армянском носе, дудуке и о многом другом

Архив 200901/08/2009

Автор предлагаемых читателям рассказов Амаяк АБРААМЯНЦ (род. 1952) — потомок священнического рода, корнями уходящего в иранский город Хой. Позже Тер-Абраамянцы перебрались в Нахичеванский уезд и во время геноцида еле спаслись, оставив на беженских дорогах большую часть многочисленной семьи. Обосновались в России.

Интерес к армянской истории и литературе Амаяк обнаружил в середине 70-х. После окончания московского мединститута впервые в 1976 году побывал в Армении. Закончил также Литинститут. После Сумгаита поехал на родину предков — Нахичеван — налаживать народную дипломатию. Ничего, разумеется, не вышло, и он впервые познал, что такое фанатизм и агрессивная ксенофобия. В августе 91-го Амаяк охранял Белый дом от путчистов, награжден медалью. Издал несколько сборников рассказов и повестей. Член СП Москвы и ассоциации “Бунинское наследие”. Армянская тема звучит по многих произведениях А.Абраамянца.

АХПЕ-ЕР, АХПЕР ДЖАН…

На самом деле настоящий армянский нос встречается не часто и среди самих армян. Но это именно тот армянский нос, который не встречается ни у грузин, ни у греков, ни у арабов, ни у иудеев — ни у кого… Он огромен. Он уникален, как, скажем, маралы на Алтае или рыба целлокант. Он подлинное национальное достояние — прямое наследство древнего Урарту: лопатообразный, просторный, как флаг, с утолщенной ступенеобразной горбинкой и черными волосками в ноздрях. И носят его гордо и важно, как носят национальное знамя все малые народы. Часто он соседствует с густыми сросшимися у переносицы бровями и черными грустными глазами, в которых и боль Геноцида, и тоска об утерянном Арарате, и неразрешимый историогеографический тупик…
Для обычного россиянина и армяне, и азербайджанцы на одно лицо: смуглые (популярно — “черные”), горбоносые, темноглазые, но разницу я однажды особенно почувствовал, когда ехал в автобусе из Азербайджана в Армению. Когда пассажир смотрит на дорогу, он наедине со своими мыслями и не думает, что за ним кто-то может наблюдать, и потому лицо его часто выдает самое сокровенное. Я изучал лица в окнах встречных автобусов — моментальные фото накладывались, образуя нечто обобщающее и выдавая особенности.
И вправду, пока мы ехали по Нахичевану, я не видел таких носов-лопат, таких нософлагов, как в Армении. Не было там и таких грустных глаз-колодцев, в темной глубине которых поблескивает влага (дело было после Сумгаита): там глаза молодой расы, в которых еще нет грусти тысячелетий.
Увы, я не могу похвастаться подобным уникальным носом, нос у меня несколько иной конструкции, хотя и его можно назвать армянским. В детстве он доставлял мне нешуточные тревоги и хлопоты. Мы жили в подмосковном городе, и я с завистью смотрел на курносых русских сверстников. Курносость мне казалась безусловным эталоном красоты, и самая красивая девочка была та, у которой был выше вздернут носик. У меня же нос еще был прямой, без горбинки, “римский”, как любила повторять мама-украинка.
Я не хотел быть армянином, потому что у армян слишком печальная история и слишком грустные песни, пластинку с которыми иногда ставил отец, и обычно жесткие, гипнотически черные глаза его вдруг начинали блестеть влагой именно на одной песне, в которой повторялся протяжный припев: “Ахпе-ер, ахпер джан!”… “Знаешь, что это такое? — спросил он меня однажды. — “Братик, братик, дорогой”… Но песня была такая грустная, так разрывал душу мягко вибрирующий звук инструмента, под который пел певец, что я хотел побыстрее сбежать на улицу гулять, а отец так больше никогда и не пытался еще что-нибудь рассказать про эту песню. А песни мне нравились грузинские, торжественно радостные, жизнелюбивые, и украинские — задумчиво величавые. Я был юн и хотел радоваться, хотел походить на всех окружающих ребят. Каждое утро, отправляясь в школу, я задерживался у зеркала в коридоре и некоторое время старательно тер кончик носа вверх. Меня вдохновляла теория Ламарка (о ней я вычитал в одной из старых отцовских книг), согласно которой постоянное упражнение ведет к изменению формы органа: например, у жирафа шея длинная потому, что он постоянно тянется вверх за вкусными листьями на деревьях. Откуда мне было знать, что это начисто опровергла генетика, объявленная в то время буржуазной “лженаукой”, “уличной девкой империализма”, за поддержку идей которой, между прочим, и в тюрьму сажали.
Я тер и тер нос, но вожделенная курносость не появлялась: дальше еле заметной белой полоски над его кончиком дело так и не пошло — нос наплевал на все мои усилия, на Ламарка и рос, и рос себе по армянской схеме.
Пришла пора получать паспорт. Папа-армянин и мама-украинка в этом не принимали никакого участия, тактично свалив решение ответственного вопроса на мои юные неокрепшие плечи.
— Ну, какую национальность будем записывать? — усмехнулась полная светловолосая паспортистка. — Единственный раз в жизни выбрать можно…
— Ну какой же с моим носом из меня украинец? — вопросил я.
Паспортистка промолчала. Так я стал армянином.
А почему глаза отца становились влажными, когда он слушал именно ту песню, в которой под печально-задумчивые звуки дудука, плачущие чистой Божьей слезою, будто к небу мольбой взлетал тенор “Ахпер, ахпер-джан!.. — Братик дорогой, родной мой братик!”, я узнал позже, после его смерти, заглянув в его записки о своем детстве (раньше все было недосуг!).
Геноцид… Голодная, оборванная и измученная семья — отец, мать и четверо детей — скиталась месяцы по горам и деревням. Беженцы. Нищие. Гонимые отовсюду голодом, погодой и людьми. Да, да людьми, даже своими единоплеменниками. Ибо беженцев было столь много, беда была столь велика, что у многих закрылись душевные очи и в народе, который в трудный час говорил “Цавт танем”, возникло дикое суеверие, будто, бескорыстно помогая беженцу, ты тем самым призываешь его беду и на свою семью.
Младший брат, Цолак, был веселый, красивый… всеобщий любимец в семье, которого старались беречь как могли. Но его первым вконец иссушили голод и цинга. Мать несла его на себе, а он выплевывал по дороге зуб за зубом. На границе Нор-Баязетского уезда у какой-то деревни он умер.
Бывший волостной писарь Левон, сельский интеллигент, не державший за всю свою жизнь в руках ничего тяжелее писчей ручки и книги, со своим десятилетним сыном стали рыть могилу перочинными ножами. А земля армянская тверда, камениста, неподатлива… Они рыли, а мать и младший брат Сурен и сестренка Сирануш смотрели на них.
И был миг отчаяния, когда они поняли, что ничего не получается, а солнце клонилось к закату. Одинокая семья на краю кладбища со своей потерей — из красивого радостного ребенка, каким он был месяцы назад, Цолак превратился в сморщенного старичка. Вконец обессиленные, еще живые, смотрели друг на друга.
“Ахпер, ахпер-джан!.. Братик, братик родной!..”
Современная генетика путем анализа митахондриальной ДНК установила, что все мы, люди, живущие на земле, происходим от одной общей матери, так называемой “генетической Евы”. Может, это и правда?..

КРАЖА

Ноябрь — самый отвратительный ме
сяц в Москве. От роскошных осенних одеяний аллей и парков, достойных подворья московских царей, остались лишь черные скелеты, бесполезно молящие милости у хмурого неба, снег еще не убелил землю, отчасти возмещая скудость небесного света, и земля черная, слякотная с коварными для мелкой городской обуви лужами на тротуарах. Преобладающий тон — чернота и серость, даже скользящие по Кутузовскому проспекту иномарки какие-то тусклые, как обсосанные леденцы.
Ветер холодный, лезет повсюду, в любую щелку, поэтому иду, подняв воротник, мечтая поскорее добраться до метро. Позади — Триумфальная арка с воинами в эллинистических латах и шлемах, вздымается в боевом порыве колесница — аллегории русской победы. Но как странно выглядит здесь, среди гигантских коробок, эта сосланная Сталиным подалее от центра Триумфальная арка, как музейный экспонат, для которого не нашлось лучшего места, а не часть живой истории. Так и для русского человека — славная история его отечества как бы вне его… Вот эти дома, эти кубики-рубики — это его, а Триумфальная арка — нечто далекое, малопонятное, некий факультатив сознания…
Ветер просто ледяной, да еще мокрый… Мерзкий месяц, мерзкий день… И вдруг на обочине ящики, лоток с весами, черноусая смуглая физиономия какого-то Оглы. Он плохо одет, продрог под московским негостеприимным ветром. Двадцать лет прошло со времени моей первой поездки в Армению. Казалось бы, невероятное случилось за это время. Несокрушимый СССР раскололся как бы сам собой на полтора десятка гордых своей независимостью государств. Гордая, не имеющая ресурсов, исключая булыжники, Армения тут же объявила независимость, особенно гордый Азербайджан, богатый плодородными долинами и баснословной нефтью, почти одновременно с ней. Но ресурсы (как, впрочем, и булыжники) не помогли, и Оглы мерзнет среди московской холодной серости, но в ящиках, о чудо…! — среди всей этой серости, грязи, холода краснобокие, громадные, один к одному яблоки, покрытые каплями дождя, можно представить себе, какие они крепкие, холодные, хрусткие…
Да, это было тогда, 80 лет назад… Маленький оборвыш, нищий, совершил единственную в жизни кражу: украл яблоко на ереванском базаре для умирающего от тифа в госпитале отца, моего деда Левона. Он долго бродил по базару, собираясь с духом совершить то, что никогда не совершал в жизни. Сын волостного писаря, награжденного русским царем медалью за безупречную честную службу, сын уважаемого земляками члена суда присяжных и заседателей, наследник священнического рода… наконец, улучшив момент, выхватил яблоко — большое, краснобокое и, спрятав между дырявой, грязной рубашкой и покрытом струпьями телом, скрылся в толпе. Он нес это яблоко до госпиталя, до отказа забитого ранеными истощенными и тифозными больными. А где-то рядом гремела война, а где-то рядом, под Сардарапатом, гремели пушки, стучали пулеметы и одиночные выстрели, выстрелы россыпями… армяне-ополченцы останавливали последний, самый страшный накат регулярной турецкой армии, последний удар по четырехтысячелетней армянской цивилизации… Но десятилетнему мальчику было не до этого — главное для него было донести яблоко и спасти отца, ибо яблоко было таким красивым, сочным, воплощенной жизнью, что, казалось, оно не могло не спасти… И тлела последняя истина — “Выжить!”.. Наконец он добрался до госпиталя, и когда там услышали, кого он спрашивает, русский солдат с перебинтованной головой, один из тех, кто из-за ранения или болезни задержался в Армении после развала большевиками победоносного Кавказского фронта, махнул рукой в пустоту и крикнул: “Умер!” — и это было первое русское слово, которое узнал мой будущий отец.
Он вышел из госпиталя, потрясенный двенадцатилетний мальчик, теперь совсем один на белом свете… А яблоко?.. — яблоко он оставил, забыл в госпитале.

СТАНЦИЯ

Ну и имя у этого мужика — Мкртыч! В России, чтобы язык не сломать, его зовут Макарыч. Я познакомился с ним случайно, на железнодорожной платформе, в пивном ларьке.
Мне это местечко успело полюбиться. Пивнушка стоит на крытой платформе между путями. Когда вы не спеша потягиваете драгоценную бутылочку пива в ожидании поезда, стоя напротив окна, взгляд ваш упирается в кассы с вечно толпящимся, томящимся в ожидании, закрученным в очереди, суетящимся народом, и от этого особенно приятно. Вы-то уже не торопитесь, в кармане у вас необходимый билет, в руках прохладная бутылка пива, и можно на миг расслабиться, ожидание не томит, во имя нескольких неторопливых глотков можно да же пропустить свою электричку: эка важность — через 10-15 минут будет следующая!
По левую руку — прибывают поезда на Москву и, глотнув нужную долю населения, исчезают где-то в районе локтя, по правую — следующие от Москвы выскальзывают железной лентой из-за плеча и также, постояв и вобрав еще больше народу, уходят… Здесь я его и встретил, повторяю, случайно. Это был невысокий сутулый человек с глазами необыкновенно черными, грустно-глубокими, в них сразу будто проваливаешься и летишь, не достигая дна. Он пил пиво рядом со мной.
— Хай эс? — тихо спросил он.
Я чуть не ответил “yes” и задумался (единственный язык, который я хоть как-то знаю, кроме русского, — английский).
— Гитес хайэрэн? — спросил он, видно, что-то уловив в моих глазах.
— Нет, — ответил я, — “че”…
Я знаю всего несколько десятков армянских слов, но это сказанное мной “че” будто перебросило какой-то мостик, шаткий, как веревочный мостик через пропасть. Оказывается, с этим незнакомцем у нас что-то общее.
— Московский? — спросил он кивая.
— Ага, — ответил я, не в силах отделаться от нахлынувшего ощущения какой-то маскарадности происходящего. Может быть, в этот момент я и вправду стал чем-то чуть больше походить на него.
Мы помолчали, сделали по глотку.
Слева простучал скорый с юга — пыльный, грязный, мелькнувший битым стеклом окон, вагоны проносились слишком близко, буквы сливались на мелькнувших пару раз табличках, и невозможно было разобрать, откуда его несет.
— Может, из Армении… — кивнул я.
— Нерегулярно ходят, — полувозразил он.
— Оттуда?
— Бакинец, — усмехнулся он, и тут только я понял, что он пьян, понял не с первого, не со второго слова, а только сейчас, по чему-то мелькнувшему в усмешке, будто мелькнуло отражение в кривом зеркале комнаты смеха, и пьян сильно, просто держится крепко.
Мы помолчали, и мысли наши безмолвно кружили вокруг большой беды. Я боялся спрашивать, чтобы не коснуться ненароком какой-нибудь страшной раны, а он боялся показаться унизительно жалким, навязывающим свою боль другому.
И еще я знал, что бакинские армяне в основном из Карабаха, где идет война за выживание, жестокая, неравная, за каждый камень, за каждое дерево, война за то, чтобы народ не превратился в пасынков истории и, разуверившись в Боге и Справедливости, не рухнул окончательно в объятия Маммоны.
В нашем безмолвии было больше слов, чем в ином разговоре, но каждый уже знал заранее, какие будут вопросы и какие будут ответы, вернее, что ответов не будет на самые главные вопросы, ибо самый великий и мудрый человек на земле не сможет указать выход из тупика армянской историографии.
“Мы первое в мире христианское государство… Мы окружены мусульманскими странами… мы не имеем выхода к морю… Но мы не сдаемся и боремся… У нас осталась одна четырнадцатая нашей территории, покрытая камнями, лишенная ресурсов… Мы не нужны миру и только мешаем ему самим своим существованием… Но мы боремся. Который раз армяне доказали, как они умеют сражаться и умирать, который раз мир не заметил этого… Нас никогда не спрашивают, когда делят нашу землю, а между тем мы едва ли не единственный из народов, так долго живущих на своей земле оседло. Мы разные, непростые, со сложным характером, а чего же вы хотите от народа, пережившего такую историю? Все было против нас, и осталось лишь надеяться и жить вопреки всему, хотя бы потому, что некому, кроме нас, этот груз нести.” Армению убивают. Но знание и понимание мое было головным, абстрактным, им же оно испытано на собственной шкуре, поэтому я понимал, что не смогу ощутить все это в той полной мере так, как он, ибо не был им. И было как-то неудобно за предохранительный целлофановый слой, окутывающий душу, — как здоровому в присутствии инвалида на коляске.
Мне было странно и страшно произнести слово “беженец”, так часто слышанное от отца. Что-то было в нем уничижительное, как безнадежный диагноз.
— М-м-да, плохо, — попытался сказать я как можно более сочувственно и мягко.
— Плохо, — серьезно кивнул он, будто заключая нашу молчаливую беседу, потом улыбнулся: — Сын у меня, высокий, красивый… Как ты…
— Он-то как? — осторожно спросил я.
— Из Америки пишет.. Все нормально… Уже год там.
— Ну слава богу, хоть жив… главное, значит, статус получил?
— Да… Зовет меня. И все говорят, поезжай, Мкртыч… — Пива у него оставалось на донышке. Разговора хорошего все-таки, приносящего облегчение сердцу, не получалось.
— У брата жена русская, говорит, Макарыч, поезжай, о чем думаешь, слушай, да там жизнь такая, нам и не снилось — в магазинах полки ломятся!… А давай, говорю, Марина, поменяемся — смеется, не хочет… Права она, у брата сколько можно жить? Была родня в Геташене, да и Геташена уж нет. Ничего не осталось…
Он допил пиво. Раздался гул электрички, народ начал подтягиваться к платформе. Он взглянул на часы.
— Сейчас должна быть моя…
— Тульская.
— Значит, моя.
Он протянул квадратную ладонь, не спрашивая, по пути ли нам дальше, снова усмехнулся, и лицо его будто раздробилось на множество независимых друг от друга осколков.
— Знаешь почему только беженец может понять, что земля круглая, а не плоская?
— Почему?
— Зацепиться не за что! — расхохотался он. — Шарик-то гладенький! — и, отвернувшись, пошел.
Его коричневая лысина с седым веночком, сутулая спина чем-то вдруг до боли напомнили моего отца в последние годы. Я представил эту спину среди лаковых небоскребов, и она показалась мне там еще более одинокой, чем на этой заплеванной, засыпанной бумажными обрывками платформе. Он погрузился в толпу, мы умерли друг для друга, а через несколько минут подошел мой поезд.
Подготовила
Елена ШУВАЕВА-ПЕТРОСЯН