“Народ без земли всегда неправ”

Архив 201225/02/2012

Писатель Амаяк ТЕР-АБРАМЯНЦ родился (1952) в Таллине в семье главного хирурга Республиканской больницы. Предки отца переселились из Ирана в Нахичеванский уезд, где и здравствовали вплоть до геноцида 1915-1922 гг. Вся многочисленная семья Тер-Абрамянцев погибла от лишений и болезней. Отец писателя каким-то образом выжил и добрался до советской России… Амаяк получил медицинское образование в Москве и в конце 70-х годов, очевидно, на генетическом уровне почувствовав свое армянство, проявил повышенный интерес к национальной истории и культуре.

Долгие годы работал врачом и писал. С 1982 года живет в Москве. Двадцать лет назад вышел первый сборник рассказов Амаяка с восстановленной приставкой “Тер-”, свидетельствующей о давней священнической истории его рода. Сейчас за плечами Амаяка Тер-Абрамянца вполне достойная творческая биография. Его произведения выходят отдельными книгами, публикуются в газетах, журналах, альманахах. Особое место у Амаяка Тер-Абрамянца занимает армянская тема. Предлагаемые рассказы — из недавно вышедшей в Москве очередной его книги.

КРИК
— А когда вы встретите тех, которые не уверовали, то удар мечом по шее, а когда произведете великое избиение их, то укрепляйте узы.
Коран. Сура 47. Мухаммад
— Дядя Макар, не выходи на улицу, убьют…
— Да ты что, Ильгар, с ума спятил?
— Дядя Макар, не ходи, сегодня армян убивают…
— Да ты что… что придумываешь, мы что, не в советской стране живем?..
В подъезде многоэтажки Ильгар, молодой азербайджанец, сын соседа Али Мамедова, перегораживал плечом, насколько это было возможно, не теряя вежливости к старшему, выход на улицу.
Старик Маркар Овсепян стоял с пустой кошелкой, он собирался в магазин и в распахнутый проем видел кусок белой, освещенной солнцем улицы, пройденной десятки тысяч раз и вдруг ставшей непреодолимой, часть витрины “Детского мира” со смеющимся пляшущим Буратино из папье-маше — до булочной минут пять пройти, влево.
В городе последние дни ходили смутные слухи, но Овсепян смеялся, не верил. В жизни он повидал немало страшного, последний год войны захватил: был ранен под Берлином, но есть вещи, которые сознание человека просто не может в себя уместить: “Мы что, сто лет назад живем, слушай, люди в космос ракеты пускают, все кино смотрят!..”
— Да ты что, Ильгар, в какой стране живем?..
— Тише, — сказал Ильгар, сквозь смуглую кожу его лица проступила бледность.
С улицы послышался шум. Показались идущие в одну сторону люди. Толпа. В толпе что-то возмущенно кричали, размахивали руками, зеленым хвостом мелькнул незнакомый флаг, и чуть подавшийся вперед Овсепян почувствовал, как подрагивает плечо Ильгара.
— А у них свои дела, а мне ж только батон купить, — пробормотал Овсепян, уверенности в нем заметно поубавилось.
Катерина Васильевна, дородная жена майора в отставке, всегда несколько надменная, прошла мимо них, сдержанно поздоровавшись, однако, едва выйдя на улицу, остановилась. Прищурившись от солнца, она смотрела на толпу, что-то кричащую на незнакомом ей языке.
Коричневые черноусые лица лоснились от пота, черные головы, лихорадочно блестящие глаза, вскидываемые кулаки грозили небу… Ветер вздымал впереди толпы желтые клубы пыли, обрывки бумажек.
— Ишь, лбы, — пробормотала она недоброжелательно, ожидая, пока пройдет толпа, — а бабы-то их пашут…
— Ерунда, — сказал Маркар, — пошумят-пошумят и разойдутся…
Зазвенело разбитое стекло витрины.
— Ой, да что ж они там делают, — выкрикнула майорша — Хулиганье!
— Какой-то человек выбежал из дверей магазина — в толпе возникла странная заминка, часть ее на минуту как бы увязла в том месте, где исчез выбежавший человек, и вновь двинулась вперед.
— Дядя Макар, — подрагивая, сказал Ильгар, — только никому не говорите, что я сказал: сегодня армян убивают… И Анаит скажите…
— Анаит! — Овсепян рванулся вперед, но вновь сдержал Ильгар. — Так что ж ты… что ж ты, — выкрикнул Овсепян, — раньше не сказал?! Вы же с ней в школе одной учились, за партой сидели…
— Я из Баку приехал только, я ничего не знал, клянусь, быстрее уходите, только не говорите никому, что я сказал… Я ничего не могу сделать, ничего, мамой клянусь… — чуть не плакал Ильгар.
— Господи, что ж они делают, бьют! — оглянулась майорша, словно в поисках силы, способной остановить происходящее.
Овсепян застонал:
— Она ж поехала на другой конец города, к тетке… Толпа прошла, оставив стоящего на четвереньках человека.
— Господи, что с ним? — Майорша кинулась к нему, поддержала, когда он встал. Из носа человека свисала толстая алая нитка — непрерывная струйка крови.
— Я же говорил им: не армян я, не армян! — захлебываясь и кашляя, раздраженно кричал человек.
— Да не наклоняй голову! Выше, выше держи! — кричала майорша, подпирая его.
Буратино все так же смеялся за треснувшим стеклом, задрав ботинок, а Карабас-Барабас был пучеглазый, волосатый, но маленький, меньше Буратино — на витрине добро побеждало зло смехом.
— Анаит! — крикнул Овсепян, ударяя себя кулаком с метнувшейся авоськой в голову. — Анаит, дочь моя!.. — глаза его ринулись в белесое небо, и оно впервые ужаснуло его своей беспредельной пустотой.

КНИГОЛЮБЫ
Левон онемевшими пальцами достал паспорт из внутреннего кармана пиджака и протянул офицеру. “Вот тебе и командировка!” — в отчаянии подумал. Про проверку паспортного режима он слышал уже в Ереване, а в самолете уже точно узнал, что всех не имеющих карабахскую прописку отправляют прямиком из аэропорта в шушинскую тюрьму, откуда никто еще живым и здоровым не возвращался.
Никогда не чувствовал он себя так плохо, как сейчас, когда офицер не спеша перелистывал паспорт в поисках странички, где была указана его ереванская прописка. “Вот тебе и доездился!…”
Уже два месяца Левон работал в Степанакерте и.о. директора книжной базы. Те книги, которые посылала Армения, учебники армянского языка, армянской истории, исторические романы и другие, в Карабах по установленному порядку должны были идти через Баку. Однако до адресата они обычно так и не доходили. Поэтому в Ереване была налажена прямая поставка книг в Степанакерт. Съездишь на этот раз ненадолго, сказал начальник Левону, который лишь недели две как вернулся из командировки. Что-то нехорошее кольнуло в сердце, и он спросил: “А паспортный режим?” — “Ну какая тебе разница, — сказал начальник, — ведь у тебя там близкие родственники!… Тетя, племянник…!” Он был слегка смущен, хотя и пытался это скрыть под маской беззаботности. “Ну, понимаешь, больше некого”, — сказал он полуизвинительно. И стал перечислять: один сотрудник в отпуске в Сочи, другой недостаточно квалифицирован и, третий, не имеет никакой родни в Арцахе… А Левон хотел было сказать, что ведь и у него есть причины не менее веские — двое малолетних детей, но вместо этого со вздохом согласился.
И только теперь, когда офицер раскрыл страницу в паспорте, где была указана его ереванская прописка, он понял, что ему не поможет никакое объяснение: ни то, что он здесь оформлен на работу, ни то, что у него здесь родственники… У офицера было круглое чуть веснушчатое лицо, небольшие внимательно смотрящие серые глаза и золотистые с рыжинкой усики. Двое военных шагах в десяти от них проверяли паспорт у Гагика, с которым он вместе летел и один из тех военных, черноусый, в пятнистом камуфляже был явно азербайджанец (из проверяющих паспорта офицеры были русские, гарнизонные, омоновцы — азербайджанцы из Баку). Гагика Левон знал давно: у него жили здесь отец и мать, а жена и ребенок — в Ереване, где он и был прописан. Они и в самолете летели вместе на соседних сиденьях.
— И чего они от нас хотят? — грустно вопрошал он, глядя в иллюминатор, — Мы же все по закону делали, референдум провели, а они — Сумгаит!
Все проходило без крика, без лишнего шума и не верилось, что за личиной обычных слов и движений может решаться вопрос о жизни и смерти. Не верилось, но от ясного осознания опасности появилось ощущение, которое он когда-то испытал в детстве, едва не сорвавшись в пасть гигантской пропасти. Душа металась в поисках спасительного выхода. Теперь он уже чувствовал себя полностью во власти этого человека, как бабочка во власти орнитолога, который должен приколоть ее, еще живую, к доске, на которой придется долго умирать, прикрепив под ней необходимую пояснительную научную подпись.
Попросить тихо, чтобы отпустил? Тот черноусый отсюда может и не услышать… Но сможет ли этот офицер в считанные секунды понять всю глубину и сложность отчаянного положения, в которое он попал? Возможно ли все это объяснить в двух словах? Не покажется ли в глазах этого офицера его просьба пустым словом, которым обыкновенно мелкий нарушитель порядка пытается прикрыться?.. Такое спокойное русское лицо человека, совершенно не испытующего к нему никакого зла… и две маленькие звездочки на погоне — лейтенант… Нет, он не может не знать, чем все это может грозить для Левона — шушинской тюрьмой с восточно изощренными пытками и смертью…
Но с какой стати офицер должен нарушать приказ ради какого-то случайного человека, с какой стати ему иметь лишние служебные неприятности? Ведь так легко и удобно приказом отгородиться, за его железобетонными стенами все призывы о помощи покажутся пустым не наполненным смыслом звуком! И сколько таких как Левон?.. И вдруг Левона осенило. Работая в Степанакерте не по одному месяцу, он успел заметить, что в основном посетителями книжной лавки были русские офицеры — лейтенанты-срочники, умирающие от скуки в этом забытом богом уголке необъятной державы. Брали, в основном, детективы и исторические романы. “Он же русский! А русские любят читать!”
— Та-ак… — чуть шевельнул усами офицер, оглядывая прописочную страницу и за этим “так” чувствовалось скучающее, усталое: “Опять не так!… Опять все не так!”
— Послушайте, — быстро и тихо сказал Левон, — я здесь работаю, на книжной базе директором. Любую книгу могу достать…
Лейтенант оторвал взгляд от паспорта и посмотрел на Левона, будто увидев его впервые, во внимательных серых глазах будто что-то мелькнуло.
— А фантастика есть? — угол рта его неожиданно дрогнул в улыбке.
— Есть, есть! Кого вам? Брэдбэри есть, Азимов, братья Стругацкие…
В нем колотилась еще смешанная с не успевшим убыть страхом радость, когда он называл адрес, куда офицеру следует зайти.
— И детективы есть, — добавил.
— Ну, детективы я не очень… — признался лейтенант, а рука его уже протягивала Левону паспорт.
— Прямо завтра заходите, — сказал Левон, запихивая паспорт себе во внутренний карман пиджака.
— Ладно, зайду… — усмехнулся офицер и козырнул, — можете идти…
Левон был готов его расцеловать. В этот миг это простое русское лицо показалось Левону ближе и милее лица самого близкого друга… Он уже открыл рот, чтобы произнести “спасибо”, как вовремя опомнился: черноусый омоновец как бритвой резанул черным глазом. Между этим омоновцем и другим офицером шел Гагик, бледный, как утопленник. Левон невольно проследовал вслед за ними из небольшого помещения аэропорта.
Под ослепительным жарким солнцем у военного джипа стоял другой омоновец с коротким автоматом. Третий находился за рулем и хмуро посматривал вокруг. Через малолюдную площадь перед помещением аэровокзала не спеша шествовала белая в черных географических пятнах свинья.
Гагика запихнули между омоновцами на заднее сиденье. Именно запихнули: в тот момент, когда он сам наклонился, чтобы влезть в машину, идущий сзади омоновец вдруг схватил его за шиворот и зло ткнул вперед.
Машина резко рванула с места, едва не наехав на свинью шарахнувшуюся, пронзительно рявкнул автосигнал, и исчезла. Офицеры, идущие вдоль ограды аэровокзала, даже не оглянулись: затылки у обоих были аккуратно подстриженные.
— В Шушу!.. — понял Левон. Он до последнего момента все же надеялся, что Гагика поведут офицеры, — это значило бы, что его отправят в комендатуру Степанакерта, и уж во всяком случае жизнь парня была бы вне опасности. Голову ломило, будто он перепил дешевой чачи, он со страхом подумал, что все это скоро придется подробно рассказывать старикам Гагика, видеть их слезы и чувствовать лишь гнев и бессилие.
И только вслед за этим он вспомнил, что надо забирать багаж: коробки с учебниками по истории Армении.

СТАНЦИЯ
Ну и имя у этого мужика — Мкртыч! Попробуй-ка выговори четыре согласных подряд. В России, чтобы язык не сломать, его зовут Макарыч. Я познакомился с ним случайно на железнодорожной платформе в пивном ларьке.
Мне это местечко успело полюбиться. Пивнушка стоит на крытой платформе между путями. Когда вы не спеша потягиваете драгоценную бутылочку пива в ожидании поезда, стоя напротив окна, взгляд ваш упирается в кассы с вечно толпящимся, томящимся в ожидании, закрученным в очереди, суетящимся народом, и от этого особенно приятно. Вы-то уже не торопитесь, в кармане у вас необходимый билет, в руках прохладная бутылка пива, и можно на миг расслабиться, ожидание не томит, во имя нескольких неторопливых глотков можно даже пропустить свою электричку: эка важность — через 10-15 минут будет следующая!
По левую руку — прибывают поезда на Москву и, глотнув нужную долю населения, исчезают где-то в районе локтя, по правую — следующие от Москвы выскальзывают железной лентой из-за плеча и так же, постояв и вобрав еще больше народу, уходят… Когда поезда прибывают одновременно, образуется железобетонный коридор, в котором, поблескивая окнами, движутся боковые стенки.. Дальние составы, естественно, здесь не задерживаются — одни в левый рукав всасываются, другие из правого выхлестывают… Север-Юг, Север-Юг… Юг-Север, Юг-Север… — выстукивают.
Здесь я его и встретил, повторяю, случайно. Это был невысокий сутулый человек с лицом обезьянки, которую всю жизнь протаскали в цирке. Но глаза у него были необыкновенно черные, грустно-глубокие, в них сразу будто проваливаешься и летишь, не достигая дна. Он пил пиво рядом со мной.
— Гай эс? — тихо спросил он.
Я чуть не ответил “yes” и задумался (единственный язык, который я хоть как-то знаю, кроме русского — английский).
— Гидес гайэрэн? — спросил он, видно, что-то уловив в моих глазах.
— Нет, — ответил я, — “че”…
Я знаю всего несколько десятков армянских слов, но это сказанное мной “че” будто перебросило какой-то мостик, шаткий, как веревочный мостик через пропасть. Оказывается, с этим незнакомцем у нас что-то общее.
— Московский? — спросил он, кивая.
— Ага, — ответил я, не в силах отделаться от нахлынувшего ощущения какой-то маскарадности происходящего. Может быть, в этот момент я и вправду стал чем-то чуть больше походить на него.
Мы помолчали, сделали по глот
ку.
Слева простучал скорый с юга — пыльный, грязный, мелькнувший битым стеклом окон, вагоны проносились слишком близко, буквы сливались на мелькнувших пару раз табличках, и невозможно было разобрать, откуда его несет.
— Может, из Армении… — кивнул я.
— Нерегулярно ходят, — полувозразил он.
— Оттуда?
— Бакинец, — усмехнулся он, и тут только я понял, что он пьян, понял не с первого, не со второго слова, а только сейчас, по чему-то мелькнувшему в усмешке, будто мелькнуло отражение в кривом зеркале комнаты смеха, и пьян сильно, просто держится крепко.
Мы помолчали, и мысли наши безмолвно кружили вокруг большой беды. Я боялся спрашивать, чтобы не коснуться ненароком какой-нибудь страшной раны, а он боялся показаться унизительно жалким, навязывающим свою боль другому.
И еще я знал, что бакинские армяне в основном из Карабаха, где идет война за выживание, жестокая, неравная, за каждый камень, за каждое дерево, война за то, чтобы народ не превратился в пасынков истории и, разуверившись в Боге и Справедливости, не рухнул окончательно в объятия Маммоны.
В нашем безмолвии было больше слов, чем в ином разговоре, но каждый уже знал заранее, какие будут вопросы и какие будут ответы, вернее, что ответов не будет на самые главные вопросы, ибо самый великий и мудрый человек на земле не сможет указать выход из тупика армянской историографии.
“Мы первое в мире христианское государство… Мы окружены мощными мусульманскими державами… мы не имеем выхода к морю… Но мы не сдаемся и боремся… У нас осталась одна четырнадцатая нашей территории, покрытая камнями, лишенная ресурсов… Мы не нужны миру и только мешаем ему самим своим существованием… Но мы боремся. Который раз армяне доказали, как они умеют сражаться и умирать, который раз мир не заметил этого… Нас никогда не спрашивают, когда делят нашу землю, а между тем мы едва ли не единственный из народов, так долго живущих на своей земле оседло. Мы разные, непростые, со сложным характером, а чего же вы хотите от народа, пережившего такую историю, несущего на своих плечах груз стольких трагедий, которых с избытком хватило бы на любую “великую” нацию? Все было против нас, и осталось лишь надеяться и жить вопреки всему, хотя бы потому, что некому, кроме нас, этот груз нести”.
Армению убивают. Но знание и понимание мое было головным, абстрактным, им же оно испытано на собственной шкуре, поэтому я понимал, что не смогу ощутить все это в той полной мере так, как он, ибо не был им. И было как-то неудобно за предохранительный целлофановый слой, окутывающий душу, — как здоровому в присутствии инвалида на коляске.
Мне было странно и страшно произнести слово “беженец”, так часто слышанное от отца. Что-то было в нем уничижительное, как безнадежный диагноз.
— М-м-да, плохо, — попытался сказать я как можно более сочувственно и мягко.
— Плохо, — серьезно кивнул он, будто заключая нашу молчаливую беседу, потом улыбнулся: — Сын у меня высокий, красивый… Как ты…
— Он-то как? — осторожно спросил я.
— Из Америки пишет. Все нормально… Уже год там.
— Ну, слава Богу, хоть жив… главное, значит, статус получил?
— Да… Зовет меня. И все говорят, поезжай, Мкртыч… — Пива у него оставалось на донышке. Разговора хорошего все-таки, приносящего облегчение сердцу, не получалось.
— У брата жена русская, говорит, Макарыч, поезжай, о чем думаешь, слушай, да там жизнь такая, нам и не снилось — в магазинах полки ломятся!… А давай, говорю, Марина, поменяемся — смеется, не хочет… Права она, у брата сколько можно жить? Была родня в Геташене, да и Геташена уж нет. Ничего не осталось, только мать в Баку…
— В Баку?! Неужели там еще есть армяне?
— Уж так получилось, что родственники у меня азербайджанцы, внуки ее. Ей уж за восемьдесят, старая везти. Но ее как бы не существует: из домовой книги вычеркнули, врача не вызывают, на улицу не выводят, от соседей прячут…
Он допил пиво. Раздался гул электрички, народ начал подтягиваться к платформе. Он взглянул на часы.
— Сейчас должна быть моя…
— Тульская.
— Значит, моя.
Он протянул квадратную ладонь, не спрашивая, по пути ли нам дальше, снова усмехнулся, и лицо его будто раздробилось на множество независимых друг от друга осколков.
— Знаешь, почему только беженец может понять, что земля круглая, а не плоская?
— Почему?
— Зацепиться не за что! — расхохотался он. — Шарик-то гладенький! — и, отвернувшись, пошел.
Его коричневая лысина с седым веночком, сутулая спина чем-то вдруг до боли напомнили моего отца в последние годы. Я представил эту спину среди лаковых небоскребов, и она показалась мне там еще более одинокой, чем на этой заплеванной, засыпанной бумажными обрывками платформе. Он погрузился в толпу, мы умерли друг для друга, а через несколько минут подошел мой поезд.
Народу оказалось немного, и мне удалось занять свободное место у окна. Минуты дороги между двумя городами… В одном из них меня ждет малолетний сын с женой, в другом — хворающая старушка мама… Пожалуй, это единственные минуты покоя и равновесия, когда прекращался на миг сумасшедший бег работы, добывания пищи и лекарств. Как ни странно, лишь в эти минуты, такие пустячные для моей жизни в целом и для моих дел, я и мог иногда ощутить жизнь со всей полнотою.
Был голубой весенний день, салатовая весна кипела белым цветением яблонь, природа, будто хлопнув, открыла бутылку шампанского, излившегося белой, ослепительно свежей пеной.
Но на сей раз душу не посетили желанные минуты покоя.
“Беженец” — он сам произнес это слово. Хорошо, что мой отец не дожил до того дня, когда оно снова стало реальностью. А я? Всю жизнь считал себя настолько же русским, насколько и армянином. Но жил-то всегда в России, с русскими… “Родной язык” — не раз приходилось заполнять такую графу в анкете. Вписывал “русский” автоматически, не задумываясь, и лишь сейчас почувствовал — а ведь он и в самом деле родной. Что я без него? На Востоке где-то, по-моему, до сих пор сохраняется казнь — отрезание языка. Что я без него? Я не молод, и такой же новый у меня не отрастет и, в лучшем случае, мне останется лишь шевелить косноязычно обрубком, вызывая удивление и сожаление прохожих.
“Мкртыч” — до чего каменист армянский язык, в нем гласные, как родники или горные речки меж скал. Впрочем, среди каменистости этого имени все же есть нечто вроде слабого “ы” , и получается что-то вроде Мыкыртыч. Не раз я слышал эстонский — он поющий, с долгими, обильными гласными, согласные в нем, как невысокие острова среди моря, россыпь гладко обкатанных водою валунов. Однако я и эстонского языка не знаю, кроме нескольких слов — “Эй-оле!..” В русском это соотношение стремится к равновесию, но все же, несмотря на обилие рек и озер, больше суши…
Поезд мчался с короткими остановками. Вдоль железнодорожного полотна жались один к другому сплошные огороды и огородики, разделенные самодельными оградами из прутьев и проволоки или вовсе полосками травы — убогие шалашики и хижины из подручного материала, досок, ржавых листов железа, толя — в этом году не осталось ни клочка свободной земли, даже не слишком крутые склоны обработаны и срыты. “Самозахват”. Люди так и не дождались от властей земли — хоть где, хоть чуть-чуть… Боялись голода. А земля давала хоть какую-то опору, надежду… Тут и там раздевшиеся до плавок и купальников горожане ковыряли землю лопатами, сажали картошку. “Догоним и перегоним Америку…” — сколько раз слышали. Вот и догнали…
Америка… седой веночек на выжженном камне, лаковые небоскребы… Эти квадратные крестьянские ладони — руки предков, растивших и холивших виноград под крепким солнцем среди сутулых гор с тысячелетними церковками, в силуэтах которых простота ребенка и аскетическая четкость линий.
Но в его Геташене церковь разбита снарядом, кладбище предков превращено в отхожее место, а дома заселены теми, у кого графа “национальность” в паспорте соответствует требуемой.
Я не стал спрашивать, почему он не уехал в Армению, такое мог спросить лишь не армянин, ведь любой армянин не может забыть, как и многое другое, что только после землетрясения сама блокадная Армения переполнена бездомными. Резня в Сумгаите, резня в Баку, изгнание из Душанбе. Что дальше? И кончится ли когда-нибудь это соскальзывание по круглому гладкому шарику?..
Люди не могут долго сочувствовать, у них появляется потребность обвинять. Народ без земли всегда неправ.
Желанный покой не наступил. Я стал им, и в самом неудержимом движении поезда мне почудилось тошнотворное, бесконечное соскальзывание куда-то, в самой скорости с мельканием деревьев, кустов, столбов — изначальное безумие, а в перестуке колес — эхо выстрелов. В этом году, чтобы выжить и распрямиться, люди стреляли и сажали картошку. Земная плоть рухнула из-под колес, и поезд оказался летящим высоко над замершей темной речкой.
Показались городские многоэтажки.
— Граждане пассажиры, Подольск, Подольск, повторяю, — простуженно хрипя, втолковывал репродуктор, — конечная — Па-а-дольск…
Я встал, готовясь к выходу.
Подготовила
Елена