“Мы, значит, армяне, а вы на гобое”

Архив 201320/07/2013

Жизнь и быт новых московских армян, а также их соседей по даче явил миру Николай Климонтович в романе “Мы, значит, армяне, а вы на гобое”. Написано живо, остроумно-иронично, сочно, однако несколько гротесково. Об этой книге критик Максим Артемьев пишет: “Многие, привыкшие общаться с армянами через прилавок Москворецкого рынка, может, с ним и согласятся. Но меня не покидает мысль — вон тот торгующий апельсинами юноша с грустными карими глазами, может, он повторяет про себя строчки стихов Туманяна или Терьяна или сочиняет свои, вынужденный попутно взвешивать опостылевшие фрукты”.

Все так, но обижаться нам вряд ли стоит, ведь известно: Климонтович также не жалеет и своих. С другой стороны, он написал о том, о чем в упор не пишут отечественные труженики пера, хотя тема армянской эмиграции новой волны чрезвычайно интересна и актуальна. Но так ли уж перегибает палку Климонтович? Мы ведь сами хорошо знаем, что представляет собой значительная часть наших “трудовых мигрантов”, в одночасье перебравшихся не то что в российскую провинцию, а в Москву и в другие крупнейшие города. Мы что, все там белые и пушистые? Как, впрочем, и представители “принимающей стороны”, которые выписаны автором не менее реалистично. Что касается Николая Климонтовича, то он прозаик, драматург, колумнист ряда русских газет. Его пьесы шли во многих московских и российских театрах. И книги, каждая из которых раскупается и читается взахлеб. Их, кстати, переводили на несколько языков. Представляя “новогодний” эпизод недавно изданного романа, заметим, что основные действия произведения разворачиваются в дачном Коттедже — “оазисе цивилизации” посреди рабочего подмосковного поселка…
…Поделен Коттедж был между четырьмя хозяевами. У каждого двухэтажная квартира из четырех комнат: три наверху, внизу кухня девять метров и гостиная; санузел, два крылечка и просторный балкон, каковые у нас принято называть на итальянский манер лоджиями, под всем этим — большой бетонированный подвал…
Звали Гобоиста Константин. Это был поджарый с горбатым носом, делавшим его похожим на южанина, с сединой в бакенбардах, московский взъерошенный мальчик под пятьдесят. Он оказался обитателем Коттеджа совершенно случайно для самого себя. Дело в том, что у него была третья по счету жена (Анна — прим. “НВ”) — дама весьма предприимчивая. Когда они познакомились лет пятнадцать назад, ему было за тридцать, ей около тридцати, на пять лет меньше, он вел прекрасную стремительную жизнь гастролера и холостяка, имел много долларовых бумажек и кредитную карточку Visa — тогда, в конце 80-х, это было круто, как говорят нынче; одевался в Испании, где часто выступал, ездил на девятке малинового цвета, автомобиле весьма престижном в те времена, жил один в небольшой, но очень приличной двухкомнатной квартире на Дорогомиловской, потолки три шестьдесят с лепниной, кухня десять метров использовалась как столовая, был окружен антиквариатом, картинами — подарками друзей-художников, — поклонницами и давними приятельницами-дамами и, что называется, ни в чем себе не отказывал…
Милиционер Птицын и его жена когда-то давно были одноклассниками: он у нее списывал диктанты, сидя на парту дальше от доски и от учительницы русского языка и литературы. То есть формально, согласно свидетельствам о рождении и аттестатам зрелости, они всю жизнь оставались ровесниками; но, как часто бывает в русской жизни, за годы совместного бытия и быта то ли жена далеко обошла мужа в общем развитии, то ли муж отстал в связи с трудной работой и многой выпивкой, — так или иначе, по сути дела, к тридцати семи жена милиционера оказалась безусловно старшей в этой паре и этой семье. Звали ее Хельга. Это не была кличка, данная ей многочисленными поклонниками за тугой привлекательный зад: даже сам милиционер Птицын говаривал, что она очень расторопна по ходовой части, — так он изящно выражался. Нет, она была Хельгой отродясь, по паспорту, — имя в наших краях удивительное и ни в каких святцах не значащееся…
Списали Космонавта не по его вине, случилась целая цепочка роковых событий. Он служил в летной части под Смоленском в наглухо засекреченном Шаталове, и надо ж было такому произойти, что именно из его звена предатель родины и гад — а ведь назывался другом — угнал в Германию, страну НАТО, последней на то время сверхсекретной модели МИГ -изделие 2Х. Как пелось в песне его юности, похитил секретного завода план. Полетел с должности комэск, в части остановили представления офицеров к званиям, звено, разумеется, расформировали, летчики, коллеги изменника, получили партийные выговоры, их отстранили от полетов и по одному, тихо, стали переводить в другие части. Хлопотами своего отца, в прошлом — знаменитого летчика, героя Союза, аса Отечественной войны, потом, в пятидесятые, отличившегося в Корее, Космонавт оказался не где-нибудь на Дальнем Востоке — под Москвой, в Кубинке, но застрял в майорах. Его личное дело, разумеется, перекочевало вместе с ним…
Старуха Долманян считала себя армянкой, но, строго говоря, армянкой не была, была по происхождению русской. Однако и думала по-армянски, и по-армянски жила. По-русски же только ругалась смачным деревенским матом.
Она была родом из станицы Фиолетовая (село Фиолетово — прим. “НВ”), в горах за озером Севан, над городком Дилижан, — из старинной станицы армянских молокан, в незапамятные времена высланных из России и расселившихся по Кавказу. Причем из станичной знати: ее дед был старостой молоканской общины, отец, как водится, по наследству — председателем колхоза.
С ранней юности она ощущала себя белой костью: при простонародном некрасивом деревенском лице все ж таки несла она породу, была в молодости статной, с великолепной фигурой, грудастой и привлекательной девушкой. Росла на особом положении: скажем, никто из молоканской молодежи и помыслить не мог отлучиться вниз, в Дилижан, посмотреть “Чапаева” в клубе, о танцах и говорить нечего. А она, Лена Мамонтова, — пожалуйста. Она была избавлена и от непременных молоканских посиделок по избам, и от пения псалмов — все-таки председательская дочь, в войну и вовсе все перепуталось, а там она уехала в Ереван и поступила в Политехнический.
Односельчане не знали, конечно, что уже на втором курсе она вступила в комсомол, как сокурсники не знали, что активистка Леночка — из сектантов; на пятом она вышла замуж за приземистого крепыша-армянина Долманяна, тоже из простой хорошей семьи, но подающего, как она выражалась; после окончания — сразу аспирантура, потом защита кандидатской, работа в институте, к тридцати пяти она уже доцент; Долманян — заместитель директора крупного завода, потом и директор, правда, заводика поменьше.
Еще дети были маленькими — младшему Артуру семь, дочери Анжелике девять, а чета Долманянов — оба с партийным стажем — уже стала, быть может, не самого высшего разбора, не из тех, конечно, у кого обувная фабричка, или ресторанчики, или цеха, но определенно ереванской знатью. Мадам Долманян вышла в гранд-дамы: ее знали во всех комиссионках, шуб — пять штук, коллекция шляп — шляпы ей шли, уверяли многочисленные поклонники, сервизов десять, в заветной шкатулке — золотишко, серьги и броши, колечки с бриллиантиками хороших карат, дача с розариумом — пятнадцать километров от подъезда до крыльца, квартира трехкомнатная в центре, в доме розового туфа, как положено; у Папы — так назывался муж в семье — “Волга” служебная черная, своя — белая с оленем на капоте, путевки профсоюзные на обе стороны света — в Монголию и в страны народной демократии, однажды даже в Югославии были…
Несчастья обрушились на семью Долманянов вместе с крушением родной коммунистической власти.
Едва отменили коммунистов, у Папы сделался инсульт, знал, что из директоров наверняка погонят, у нового режима после шестидесяти на хлебном месте не засидишься. И Долманян-старший, разбитый параличом, уже не встал. Старуха — она была, впрочем, еще хоть куда, груди торчком, на улицах и молодые оборачивались — не отходила от постели мужа, мыла, подавала судно, — так прошли пять долгих лет, и она-таки состарилась прежде, чем стала вдовой.
Семья хирела. Анжелу бросил муж и подался в Америку, и дочь вернулась к матери. Артуров комсомол приказал долго жить, а Артур уж женился на девочке Нине — с прекрасными миндальными глазами, с темным пухом по кадыку, с большими плоскими ступнями, но из неплохой семьи, родители пять лет жили на Кубе, — родил дочь, пришлось идти работать на производство, хорошо, мать в свое время заставила получить диплом в Политехническом.
В Ереване начались перебои со светом и газом, бензина на отцовскую белую “Волгу” не стало, жизнь постепенно из яркой и знатной становилась тусклой и туманной. Многие знакомые уехали — кто за границу, кто в Москву. И, едва похоронив отца, в Москву — пока один, на разведку — уехал и Артур.
Он был парень хваткий, обаятельный, разве что чуть глуповат и чересчур осторожен для того, чтобы открыть свое дело. Но в чужом бизнесе он был куда как кстати: высокий, вальяжный, обходительный. Он враз сделался сначала метрдотелем в ресторане далекого какого-то родственника — в Армении, впрочем, все родственники, — потом менеджером всей армянской ресторанной сети на севере столицы. Второй эмигранткой стала сестра — Артур пристроил ее печь на дому торты для своих заведений.
Поначалу прописаны они были в городе Калуге. Кто-то из новой армянской московской диаспоры обнаружил там лихо берущих милиционеров, и все прописались в этом скромном, тихом городке, оставив на всякий случай и свои родные паспорта. Смысл был в том, что московские милиционеры, натравленные на лиц кавказской национальности, грустнели и вяли, когда натыкались на знойной южной наружности калужан; те, кто посообразительнее, пытались выяснить: а что, собственно, им, обитателям города Калуги, нужно в нашей столице? На этот случай Артур носил какое-то время, пока не освоился, билет на электричку — просроченный, правда, но отчаявшимся получить куш ментам лень было рассматривать на просвет неразборчивые следы компостера… Потом Артур, раскрутившись и кое-что призаняв, купил двухкомнатную квартиру в пятиэтажке на Войковской — до работы пешком, и семейство, в котором было уже две дочери и маленький сын, переехало к нему из Еревана. А еще через год кто-то из знакомых армян по загородному строительству подсказал ему выкупить секцию в коттедже под Звенигородом, и Артур был первым покупателем, причем с местным начальством, которое этот коттедж и продавало налево — теоретически он был построен для работников местного хозяйства, но тем и в халупах было хорошо, — удачно сговорился и заплатил вполовину меньше, чем следующие покупатели, а именно — супруги Птицыны.
Старуха мать была срочно выписана из Еревана. Она и так безобразно долго там засиделась, соседи уж стали судачить, какой плохой у нее сын — бросил мать и уехал в Россию, и старухе Долманян было глаз не поднять. Потому как на Кавказе так не поступают, уважение к старшим — первое дело. Но она-то знала, что Артур у нее — золото, тот и впрямь был примерным сыном…
* * *
Президент, довольно безобидный на вид моложавый мужчина, похожий на активиста из заводских инженеров, отчитал телевизионное обращение к нации, сказал, что все хорошо, а будет еще лучше, — и стали бить куранты. Анна встала из-за стола, встал и Гобоист — как в Чуке и Геке: какую нацию президент имеет в виду, интересно, вот же не повезло ему, прежде был советский народ — и никаких вопросов…
Тут с улицы донеслась пальба из ракетницы, окна окрасились сполохами фейерверка, и к ним в дом ворвалось все семейство Птицыных: милиционер — в одной руке ракетница, в другой бутылка; Птицына с цветастой бумажной сумочкой на шнуре — и неприютная грустная худая Танька.
— Ур-ра! — закричал милиционер Птицын и хлопнул пробкой шампанского.
— Ур-р-ра! — подхватили и его жена, и — негромко — Анна.
— Ур-ра, — сказал Гобоист…
Из птицынской бумажной сумочки посыпалась какая-то дешевая косметика и невозможный ложно-янтарный мундштук — для Гобоиста, который, опять-таки не без злорадства, отдарился своим собственным компакт-диском. А от Анны Птицына получила приблизительно такой же набор, в котором было много маленьких упаковочек с пробными духами, какие бесплатно можно взять в любом большом западном магазине в отделе косметики…
У армян были все златозубые ашоты, карены, арсены, оганезы, в глазах рябило. Орал телевизор — там собирался Голубой огонек, дымил мангал во дворе, на веранде стояла нейлоновая елка метров двух в высоту, очень нарядная. Стол — по-кавказски изобилен.
— Ой, — всплеснула руками вежливая Птицына, — сколько же всего!
— Лично у нас, у Долманянов, все всегда есть, — сказала старуха, принаряженная, все с теми же бусами на дряблой груди.
Дети нашли под елкой многие подарки, передрались и были удалены.
— Мать, проследи, чтоб через час все были в кроватях! — скомандовал Артур. — Ну, друзья, вот и еще один год мы прожили — в достатке, в сытости, на свежем воздухе, с нашими детьми, с нашими родителями, чтоб были здоровы, и в дружбе, что самое главное в жизни!
И все чокались, ели, смеялись и любили друг друга.
Милиционер Птицын — дело шло уже к двум часам, и был он, конечно, сильно пьян — вызвал Гобоиста, тоже отнюдь не трезвого, во двор покурить. Собственно, покурить можно было и за столом, но милиционер был настойчив.
Закурили, и он спросил:
— Нет, ты скажи, Константин, почему они живут лучше нас?
— Кто они? — поинтересовался Гобоист.
— Хачики, — загнул палец Милиционер. — Азеры, — загнул второй, — кацо эти — генацвали, даже чехи, даже чурки…
— Ну с ними ты перехватил!
— Там у себя, где арыки, может, и нет. А в Москве дынями торгуют.
— Наверное, больше работают, — выдвинул предположение Гобоист.
— Э-э, врешь! Я тоже работаю честно, от и до. И ты тоже — вон сколько дуешь в эту свою дудку. А они нет, они воруют, спекулируют, наркотой торгуют. Вон чечены всех наших русских девок на стрите держат…
— Там русских нет, — проявил неожиданную осведомленность Гобоист, вспомнив рассказы администратора Валеры, — там украинки и молдаванки…
— Все одно — наши славянки. А нам на Петровке все известно, мы все это насквозь видим. — И шепотом: — Агентура. Азеры все оптовые рынки повязали, с наших мужиков калым собирают. Хачики торговлю держат, весь Северо-Западный округ. А почему они у себя дома все это не делают, а? Почему они к нам в Россию лезут? И отчего жиды все наши банки прихватили — катились бы в свой Израиль, нет, под палестинские пули они жопу не подставят, им лучше русских обирать…
— Ну это тенденция общемировая, — не очень искренне промямлил Гобоист. — Бедный Юг стремится на богатый Север. Так, во Франции — алжирцы, в Бельгии — марокканцы, в Штатах — мексиканцы и африканцы. Даже в Норвегии знаешь сколько вьетнамцев — тьма!
— Опять наврал. У них там алжирцы подавальщиками при французах, марокканцы апельсинами торгуют, латиносы башмаки чистят, африканцы вообще без штанов — рэп поют. А у нас русские им, черным, услуживают. А они, рассевшиеся по всей нашей стране, нас же и презирают за то, что у нас денег нет. Они даже наших русских братков придавили — так, оставили им по рыночку на окраинах… Это как понимать? Нет, я их всех в вагоны погрузил бы, как Сталин сделал, и на Колыму…
И просвещенный Гобоист сейчас почувствовал некое сочувствие к словам милиционера: нет, Колыма — это слишком, но то, что кавказцы, скажем, занимаются по всей России отнюдь не легальным бизнесом — тоже очевидно, при этом утесняя и развращая русское население. И он, хоть и застыдился бы утром этого, сейчас вдруг испытал даже к Артуру, у которого только что ел и пил, смутную неприязнь. В конце концов глупый милиционер был прав: Гобоист много ездил по миру и знал, что во всех странах Запада стоит эта проблема — нашествие с Юга. Но нигде арабы, африканцы, мексиканцы или пакистанцы не обрели столь социально привилегированного положения, и все политические и финансовые нити всегда оставались в руках тех, кого социологи называют представителями титульной нации. Но он, либерал, тут же и оборвал сам себя: нет, так недалеко до фашизма.
— Ага, — произнес шепотом милиционер, вглядываясь в глаза собеседнику, — ты ведь тоже так думаешь, угадал? — Будто мысли читал.
— Так недалеко до фашизма, — повторил Гобоист вслух, как Отче наш.
Но тоже отчего-то шепотом. И решил пошутить:
— Кроме того, ты же ведь и сам буддист.
— А буддизм фашизму не помеха, — твердо сказал милиционер, проявив удивительное знание предмета. И замолчал… — Пойду, ракетницу отнесу, — вдруг сказал он — как-то подозрительно трезво сказал, с оттенком даже некоторой угрозы. И нехорошее предчувствие посетило Гобоиста.
Гобоист вошел в дом Артура, сел на свое место за стол на веранде.
— Где мой-то? — спросила с тревогой Птицына.
— Сейчас придет, — соврал Гобоист.
— Он хоть в себе?
— Почти трезвый.
— Это плохо, — сказала Птицына. — Он литр белого вина выпил и поллитра водки. Плохо!
— Да отчего ж плохо-то, если он ни в одном глазу?
— Это он не трезвый. Это он совсем пьяный, когда вот так себя ведет… Как затаивается… У него припадок может случиться. Только б пистолет не нашел, я спрятала.
И она повествовала, что однажды — Гобоиста не было в Коттедже — Птицын уже грозил в сторону армян пистолетом, и тогда Артур вышел на крыльцо со своей духовушкой и направил ствол на Птицына. И тот вроде как протрезвел, смутился, ушел к себе в дом. Потом они помирились, и никогда никто ни словом о случившемся не вспоминал…
В этом месте ее рассказа со стороны отсека Птицыных раздался жесткий, особенно громкий в морозной тишине револьверный выстрел, который было не спутать с мягким звуком ракетницы.
Гости Артура, повскакав с мест, давясь в узкой двери, пробивались с задней веранды через гостиную на парадное крыльцо, не слушая хозяина, который уговаривал, что это может быть опасно. А когда высыпали в переулок и, так же толкаясь, просочились во двор к супругам Птицыным, ополоумев от пьяного любопытства, Космонавт уже цепко держал Милиционера, уговаривая ласково:
— Ну, будь умницей, отдай пушку, ты мог человека застрелить.
— Я в воздух стрелял.
— Ты не соображал уже, куда палишь, мент ты поганый!
— Что ты сказал?!
— Вот так, так-то лучше… — И Космонавт, заломив Птицыну руку, выдернул-таки у него пистолет.
— Отдай, падла, табельное оружие, — мычал Птицын, — я при исполнении…
— Ты ж ему руку сломаешь, гад! — орала Птицына, заступаясь за мужа.
— Вот сейчас милиция разберется! — кричала с крыльца космонавтова Жанна. — Вот сейчас с ним закончим. Что ни день, всех на нервы ставит…
И, как это ни странно для новогодней ночи, действительно на улице послышалось урчание мотора, противный свист шин резко тормознувшей машины, и две яркие фары уперлись прямо в ворота Коттеджа, ослепив толпу свидетелей. С криками “граждане, разойдись” появился милицейский патруль — рядовой и лейтенант, как скоро стало ясно — татарин. Оба милицейских были сильно пьяны.
— Кто стрелял? — завопил татарин.
— А вот этот, вот его держат, — зачастила Жанна, — вот этот вот так палил, так палил…
— Ну-ка, — подошел татарин к Космонавту. — Этот, что ль? Где оруж?
— Полегче, дяденька, — попросил тихо Птицын.
— Вот этот, товарищ лейтенант, — сказал Космонавт. — И вот оружие.
— А ты кто?
— Сосед. Полковник военно-воздушных сил. В отставке.
— Поможешь протокол составлять, товарщ полковник? Кто свидетл? Свидетл есть?
— Я, я свидетель! — заверещала Жанна. — И вот они. Из-за ее спины выступили оба суворовца — они были в штатском, в спортивных костюмах с полосками, в каких ходят быки низших рангов. — Мы сидели на кухне, и вдруг во дворе пальба. И мой муж говорит: из револьвера стреляют. Не подходи к окнам, говорит, а сам тихонько приоткрыл дверь. И как бросится, как прыгнет — он храбрый, он на самолете горел…
— Хараш! — сказал татарин.
И тут Птицына взяла его тихо под локоток.
— Товарищ капитан, а, товарищ капитан, с праздничком. Я вам сейчас все-все объясню… Пойдем ко мне, товарищ капитан, ну хоть рюмочку…
— Свидетл, да?
— Да-да, я все-все видела…
— Держи его, Сарокн, крепко, — сказал татарин. — Я счас…
— Слушаюсь держать, — сказал Сорокин и нежно ткнул Птицына кулаком под ребро…
Собеседование длилось недолго. Татарин вышел из дома, утирая рот, подошел поближе, вглядываясь в Птицына в темноте, и спросил:
— Ты почму не сказал, что с Петровка, а? Сарокн, отдай ему оружие.
Тела нет — дела нет!
— Банзай! — крикнул Птицын и увял.
— Р-расходись! — заорал татарин на толпу армян и вдруг будто даже повеселел. — А вы кто таки будт? Гость с Кавказ будт? А регистрац есть? — Лейтенант, видно, и сквозь хмель сообразил, что здесь может поживиться: завтра конец дежурства, а ему что, он этот русский Новый год может хоть когда отмечать…
Через десять минут квартира Артура превратилась в полевую комендатуру. У самого хозяина от гнева и стыда дрожали губы, и выражение лица стало совсем как у обиженного мальчика. Но он знал, что надо молчать.
У всех армянских мужчин с регистрацией было все в порядке. Вот у нескольких жен регистрация была просрочена, у двоих ее вообще не было. Татарин собрал с них за это по сто рублей — в сумме пятьсот — и, кажется, был доволен. Пожелал счастливого Нового года, прибавив, чтоб на своем участке он их больше не видел. И отбыл. И только тогда из стенного шкафа на втором этаже вылез Гамлет. У него был паспорт с московской пропиской, но, наверное, были и какие-то свои резоны с милицией не встречаться…
— Нет, ты подумай, какие мерзавцы! — вдруг вступила старуха — прежде ей достало соображения помалкивать. — Это ж надо! Чтоб яйца их козлиные в бульоне сварили…
И неясно было, к кому она обращается. И непонятно было, кого из милиционеров имеет в виду: Птицына, наряд или всех разом. А может, и все российское МВД.
— Люди за стол только сели… вай, если б у нас в Ереване такое… без погон был бы на другой день, это я говорю, чем хочешь клянусь… маму их…
— Иди, мать! — рявкнул на нее сын.
Но праздник был испорчен и сам собою сошел на нет. Кто-то укатил сразу, кто-то еще выпил на посошок. Все как один уверяли, что дома дети и что рано вставать…
Играли при голубом свете телевизора в дурака — переводной, пики только пиками — Гобоист и его жена Анна. Улеглась спать семья Космонавта. Старуха Долманян, Анжела и жена Артура Нина собирали со стола посуду, и Нина даже поплакала — слезы капали в недоеденное кем-то сациви.
Артур сидел в гостиной перед телевизором, пил водку, мотал головой и скрипел зубами.
— Нет, ты послушай, какой козел, — говорил он сам с собой, тоскуя. — Позор, позор, стыд и позор… Гостей разогнал, маму я его имел… Такой праздник испортил… Еще шашлыка не ели, вай-вай… еще долму не кушали… Козел, козел, все русские козлы… Мать! — заорал он. — Неси закуску, неси долму. Женщины, стол накрывай, Новый год встречать будем!.. Семьей встретим, отца помянем…
Козел тем временем лежал на постели с компрессом в виде холодного сырого полотенца на лбу. У него была тихая истерика: он давился слезами, поскуливал, зубы стучали, его бил озноб.
— А если бы я попал в человека, мамочка… меня бы посадили. Да, Хель, посадили бы?
— Еще посадят, — утешала его Птицына, меняя компресс, — еще допрыгаешься, если пить будешь…
— А ты носила бы мне передачи, а, Хель?.. — И он вдруг приподнялся на локтях, глядя безумно в глубину комнаты. — А ведь в камере меня зарежут, я знаю… На нарах зарежут, во сне, заточкой. Нас никто не любит, в тюрьме так вовсе ненавидят!.. А ведь мы, менты… ведь мы… как лучше… — И он заплакал в три ручья от невыносимой жалости к себе и к родному ведомству. — И вот я лежу, покойничек, в гробу, и только усики, усики светлые такие…
И когда все окончательно стихло в Коттедже, и погасли все окна в поселке, и только качался в конце улицы, как будто тоже подвыпил на праздник, одинокий тусклый фонарь, на свое крыльцо вышел вдрызг пьяный армянин Артур с мелкокалиберной винтовкой.
— Эй, свиньи! — крикнул он в морозную ночь. — Сейчас всех перестреляю! — Послышались щелчки выстрелов, причем палил он в темноту наобум. — Выходите, вы, русские свиньи, что попрятались, я вашу маму имел! Вас здесь не будет, мы здесь будем!
Но подоспевшие кузен Ка
рен, сестра Анжела, жена Нина тихо и ласково оплели его руками и, как приболевшего султана, острожно отвели в опочивальню, где он тут же и захрапел, причем женщины не смогли даже толком его раздеть…
И занималась по всей бывшей советской многонациональной земле первая заря нового счастливого года. Мерцали пятиконечные рубиновые звезды на башнях Кремля, и мерцала в свете разноцветных новогодних лампочек пятиконечная, с обглоданным основанием, алая тусклая звезда на верхней ветке еловой лапы в гостиной Гобоиста.
Подготовил