Лазарь Айвазян: жизнь в три эпохи

Архив 201608/11/2016

Не так давно исполнилось столетие со дня рождения замечательного филолога и историка, литературоведа и педагога Лазаря (Казара) АЙВАЗЯНА. С его именем связана целая эпоха нового качественного расцвета русской словесности в Армении. Он родился и получил школьное образование в Самарканде, затем в Ташкенте работал в газете. Был направлен в Московский пединститут.

 

С 1937-1967 гг. преподавал и был завкафедрой русской литературы и проректором в Пединституте им.В.Брюсова. В 1941-м добровольцем ушел на фронт, а после ранения вернулся в Ереван. С 1971 года по 1986 гг. заведовал кафедрой русской литературы и сектора литсвязей Ереванского университета. Лазарь Айвазян инициировал всесоюзные “Брюсовские чтения”, открыл в университете кабинет литературных связей. Неоспоримы его заслуги в организации различных конференций, связавших ЕрГУ с научными центрами России. Научные интересы Л.Айвазяна были весьма обширны. Его перу принадлежат «История Тарона и армянская литература IV-VII вв.», «История отношений Русской и Армянской церквей в средние века», «Путешествие в Арзрум», «Культ Григория Арменского», «Армянская вера» и «Армянская ересь» в Новгороде (XIII-XVI вв.), десятки блестящих статей по теории литературы и эстетики, учебники и т.д. Лазарь Вартанович – обаятельный и мудрый человек, всегда пользовался любовью студентов, коллег и всех, кто его знал и общался. Двадцать лет назад в Санкт-Петербурге вышел двухтомник – жизнеописание Лазаря Айвазяна «Жизнь в три эпохи при десяти правителях», в котором честно и правдиво отражена жизнь его родных и близких на фоне исторических событий. “История нашей семьи и рода, может быть, кому-нибудь пойдет на пользу”, — пишет автор. Книга необыкновенно интересная и увлекательная. К сожалению, она в Армении мало кому известна, хотя большая ее часть – это армянская действительность – будь то Самарканд, Москва, а тем более Ереван. Предлагаем отрывки из книги.

 

 

“Главное, у папы была феноменальная профессиональная память”

О том, как она создавалась, мы спросили дочь Л.Айвазяна, преподавателя ЕрГУ, профессора Маро Айвазян.

— Я полагаю, что мысль о подобной книге впервые появилась у него, когда среди семейных реликвий на глаза попалась тетрадь с биографией его отца, моего дедушки, Вартана Айвазяна. Папу поразила судьба человека, прошедшего путь от сына вдовы до владельца винных заводов, в дальнейшем лишившегося всего, но сумевшего вырастить семерых детей и дать им образование.

— А сам Лазарь Вартанович вел дневники? В книге так много подробностей…

— Дневников он не вел, но подробно расспрашивал многочисленных родственников, нашел рукописи деда с материнской стороны, его автобиографию. Главное, у папы была феноменальная профессиональная память.

— Жизнеописание написал сразу?

— Нет. Начал где-то в 60-х, остановился и продолжил мемуары в 1993 году. К счастью, он увидел это петербургское издание.

“НВ” благодарит Маро Айвазян за помощь в подготовке материала.

 

 

 

Визит «всесоюзного старосты»

(1927, Самарканд)

 

Незаметно прошел 26-й год, наступил 27-й. Точной даты не помню — было уже жарко, появились первые фрукты, в Самарканд пожаловал председатель ЦИКа (Центрального исполнительного комитета СССР) или, как еще его именовали, — “всесоюзный староста” Михаил Иванович Калинин. Улицы разукрасили красными флагами, портретами — сперва “четверки”: Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин, затем его плакатами с надписями: “Здравствуйте, дорогой Михаил Иванович!”, “Узбекская земля приветствует всесоюзного старосту!”, “Привет выдающемуся соратнику великого Сталина!” и т.п. И, как всегда, переусердствовали: на воротах тюрьмы, на видном месте, повесили огромное полотно со словами: “Добро пожаловать, друг и покровитель заключенных!” Оно висело все дни пребывания Калинина в Самарканде. Отдельные ехидные люди (не масса — она от радости не знала, куда деваться) говорили: “Золотые слова. По нему и его соратникам давно тюрьма плачет!”

Гостю показали “наши достижения”: старый механический, хлопкоочистительный заводы и принадлежавший когда-то отцу винный повезли на обязательный объект — в “образцовую сельскохозяйственную коммуну”. Туда из нашей школы послали “почетный эскорт”, выбрав плечистых, выдержанных, прилично одетых ребят, в их числе и меня, повязали нам на шею красные галстуки. До этого нас неделю муштровали — учили четко ходить под барабанный бой, отвечать на вопросы Калинина. Они были заранее известны и трафаретны — их дали вожатому, мы шли мимо него, он кричал:

— Пионеры, будьте готовы!

— Всегда готовы!

— Пионеры, как учитесь?

— На отлично и хорошо.

— Пионеры, станьте достойными защитниками нашей страны!

И все мы в бой пойдем в борьбе за это! — и т.д.

Финкельштейн, проходя мимо, заметил:

— Зря столько учите. Кроме “Пионеры, будьте готовы!”, он ничего не скажет. Однако секретарь нашей комсомольской ячейки возражал:

— Кто знает, что ему взбредет в голову?

Так или иначе, уже с утра нас пешедралом отправили в “коммуну”. Проходили часы, гость задерживался и лишь в 2 ч. дня приехал на автомобиле в сопровождении большой своры местных руководителей. Среди них мы сразу же узнали Ахун-Бабаева — председателя ЦИКа республики, выдвиженца из крестьян.

Калинин, потрясая козлиной бородкой, заглянул на молочную ферму, кинул взгляд на выставленную сельхозтехнику, произнес небольшую речь на русском собравшимся “коммунарам” и, пока ее переводили, стоял и дергался, видимо, хотел по нужде, и поэтому больше никто не выступал.

Между тем на зеленой лужайке под ветвистым дубом расстелили ковер, посередине — скатерть, положив на нее лепешки, тарелки с чисто вымытыми огурцами, помидорами и фруктами.

Калинин, ведомый Ахун-Бабаевым, выглядел по сравнению с ним как вельможа: за руку ни с кем не поздоровался, на нас, стоящих строем, не обратил внимания. Подошли к ковру, обслуга поставила на него большое блюдо с узбекским пловом, который испокон веков едят сидя, по старшинству: каждый протягивает руку (до этого вымыв), берет горсть с блюда и отправляет в рот.

Калинин садиться не стал, обратившись к кому-то, коротко приказал: “Стул!”

Поскакали в город плов отнесли подогреть… Через полчаса привезли стул, установили его на ковре, посадили козлобородого, остальные расселись на корточках. Вновь подали плов на больших подносах, один из которых поставили перед Калининым. Он стал озираться, чего-то ища, и на вопрос: “Что нужно?” — ответил: “Вилку!”

Поднялся переполох: ложки есть, ими едят шурпу (суп), а где в узбекском кишлаке вилка? Послали за ней, доставили и, глядя, как Калинин орудовал ею, все с изумлением смотрели на него: такой большой начальник не знает, как надо есть плов.

По программе наступила очередь пионеров. Было уже больше трех часов, мы зверски проголодались, и, когда нас повели, один из ребят сказал: “Отвечай на «Будь готов!» по-нашему”.

Калинин вяло поднялся со стула и прошамкал: “Пионеры, будьте готовы!”, на что мы громко и честно произнесли: “На горячий вкусный плов пионер всегда готов!” Калинин кисло улыбнулся, кто-то там в стороне стал орать на нашего руководителя.

Уходя, Ахун-Бабаев, по-узбекски сказав: “Накормите пионеров”, — помахал нам рукой. Он и Калинин подошли к автомобилю, гость сел на заднее сиденье, Ахун-Бабаев — рядом с шофером; и, в отличие от наших дней никто не выскочил вперед, чтобы открыть дверцы автомобиля: все они проделали сами, сели и уехали. Среди сопровождающих мы не заметили какой-либо охраны руководителей от народа, не было и сирены, расчищающей перед ними путь. Пора раболепия перед высокими чинами еще не наступила. Правда, в Калинине мы не заметили расхваленной на всю страну простоты, из него так и выпирала кичливость, зато Ахун-Бабаев в те дни как был крестьянином-дехканином, так им и остался. Мне приходилось видеть, как он на правительственном извозчике каждое утро ехал на базар, покупал для семьи продукты, торговался с продавцами; он ходил пешком по городу, к нему подходили, он здоровался за руку, спрашивали о здоровье, обращались с просьбами, он внимательно выслушивал, принимал меры.

Конечно, Ахун-Бабаева несколько идеализировали, и это выражало тоску народа по справедливому правителю, заботящемуся о нем, а не о себе. Рассказывали, что, выступая на каком-то высоком собрании, он произнес: “Наша советский власт имеет много-много достижения, но есть и маленькие недостатки: Ленин помер, Зержински помер. Хрунзе помер, я тоже больной”.

Своими ушами слышал, как он при посещении нашей школы, уходя, выкрикнул лозунг: “Да здравствует наше молодое красное поколено растет!”

Сомневаюсь в достоверности, но уверяли, что на торжественно-траурном заседании, посвященном годовщине смерти Ленина, он произнес: “Все товарищи скажут: «Ленин помер — дело его живет». Я думаю, что лучше Ленин был живой, а дело его помер!”.

Насколько изменился в дальнейшем Ахун-Бабаев, мне неизвестно, но тогда даже в анекдотах он воспринимался как человек из народа и для народа.

 

Высшая математика и ослы

(1936, Москва)

На литфаке помимо традиционных филологических предметов ввели курс высшей математики. Мы слабо запротестовали, но декан развел руками —утверждено свыше. Ведший этот предмет проф. Дубнов, явившийся на первую лекцию, увидев наши недовольные лица, поразился:

— Считают себя образованными и не хотят изучать высшую математику. Между тем в Германии каждый осел умеет интегрировать.

Сколько он ни старался популярно вдолбить в наши головы азы известного немецким ослам, ничего не получилось. Вскоре он перестал приходить к нам.

Описывая годы учения в МГПИ, я сознательно не останавливался до сих пор на существенной стороне нашей тогдашней студенческой жизни — встречах с известными советскими и зарубежными политическими и культурными деятелями. Их было много, они проводились в Большой аудитории главного корпуса для всех факультетов, отмечу лишь некоторые, указывая их время приблизительно.

Запомнился А.С.Новиков-Прибой, приобретший известность романом “Цусима”. Видимо, по простоте душевной, он пустил в зал по рукам листки оригинала своего романа. Не пожалев старика, студенты обнаружили в нем множество грамматических и синтаксических ошибок, подчеркнули их красным карандашом и вернули автору. Он долго оправдывался, что “гимназий не кончал”, а при издании романа ему сильно помогли редакторы и корректоры.

Из других советских назову М.Светлова, Н.Тихонова, А.Суркова, М.Шагинян — они читали отрывки из своих произведений, не выходя, как принято сейчас говорить, за пределы менталитета.

Более свободно держались зарубежные, являвшиеся сперва “нашими друзьями”, — Лион Фейхтвангер и Андре Жид. До их прихода нас предусмотрительно строго предупредили не проявлять излишнего любопытства и лишь слушать. Первый особого впечатления не произвел, зато второй явился в сопровождении “дамочек” и ошеломил нас требованием признать сексуальные меньшинства и антисоветскими высказываниями. Впрочем, их речи ныне изданы и доступны читателю.

Из политических деятелей укажу на Карла Радека, обвиненного в троцкизме и на короткий срок выплывшего на поверхность после панегирика в честь Сталина. Он был небольшого роста, в полувоенном костюме, с желтыми крагами на ногах, говорил с акцентом; ходил по сцене и хвастал своими встречами и беседами с государственными деятелями за рубежом, в частности с военным министром Германии Бломбергом.

Сногсшибательный номер произошел на вечере воспоминаний о Ленине. Пригласили старых большевиков, они принялись восхвалять гениальность Ильича, его заботу о товарищах, непритязательность, скромность, а кто-то — и целомудрие. Вдруг раздался голос сидевшей в президиуме старушки:

— Шалун был! Красивых женщин любил, что только с Инессой (Арманд) не выкидывал!

Зал замер, затем грохнул хохотом. Аудиторию быстренько успокоили, а старушку спровадили со сцены.

Бывали и литературные дискуссии, но вокруг частных, мелких вопросов, крупные не затрагивались. Возник спор между общим любимцем студентов, проф. Николаем Леонтьевичем Бродским и питомцем Института красной профессуры проф. Федором Михайловичем Головенченко, который на своих лекциях утверждал, что «пролетариат забил кол в могилу Достоевского» и навсегда забыл его творчество.

На этот раз последний отыскал у Тургенева фразу: “Красиво умирает русский мужик” и пытался доказать, что либерал Тургенев призывает к смирению, и надо зачислить его в реакционеры. Первый развеял вульгарно-социологические построения, вскрыл подлинный смысл этой фразы, показывавший высокую духовность русского крестьянства, чем проявил не только свою эрудицию, а и смелость. И хотя это был частный вопрос, он будил мысль, заставлял сомневаться в истинности преподносимых нам марксистско-ленинских “аксиом” в литературной науке.

 

 

«Чуждые элементы и враги народа»

(1937, Ереван)

В первых числах сентября преподавателей всех вузов собрали в зале Армфилармонии. Гавриил Мелконов, освобожденный секретарь партбюро, вручил пригласительный билет, и мне пришлось пойти. Встретил Согомона (он же Сого, Согомон Согомонян – декан филфака Пединститута) обрадовался — он предложил сесть в самом последнем ряду — можно, мол, тихо разговаривать, никто за тобой не сидит.

— Заодно и дашь пояснения: я здесь никого и ничего не знаю.

Задние ряды оказались свободными, видимо, всем надоели такие сборища. На сцену гуськом вышли какие-то люди, и Сого стал их называть: первый секретарь ЦК КП Армении Аматуни, второй — Акопов и т.д. — всех их я не запомнил. Громили Агаси Ханджяна, долгие годы занимавшего пост первого секретаря ЦК КП Армении. О нем я слыхал еще в Москве как о меценате писателей, работников искусств, ученых, рачительном и добросовестном руководителе.

— Раньше перед ним на животе ползали, сейчас грязью обливают. Ты, Лазарь, видел бы, как его всенародно хоронили. Однако гроб был накрепко забит еще в Тбилиси, его так и не раскрыли. Поговаривают, что Ханджян поругался с Берией, тот и выкинул его в окно… Слышишь? А потом взялись за Саака Тер-Габриеляна, предсовнаркома. Его постигла та же участь, но уже в Ереване, от тогдашнего председателя ГПУ Мугдуси.

Со сцены лился поток грязи на наркомов, упомянули Погоса Макинцяна, о котором Согомон заметил, что он был одним из создателей антологии “Поэзия Армении”, однако после революции жестоко преследовал дашнаков.

— Сам сажал, всегда всех хулил, дошла очередь и до него. Я запротестовал:

— Жалеешь Ханджяна, Тер-Габриеляна, а Макинцян — их соратник!

— Сердцем, а не умом. С самого появления эта партия отличалась тем, что грызлась не только с другими, но и внутри себя. Они напоминают стаю деревенских собак, лающих и покусывающих друг друга, а потом разрывающих друг друга из-за куска мяса. Не помню от кого, но слышал и другое сравнение — с банкой, набитой скорпионами.

— Сого, давай смотаемся!

— Не получится, двери закрыты!

Вскоре ораторы, однотипно и монотонно изрекавшие свои речи по бумажке.

изрядно всем надоели. В зале зашумели, раздались возгласы: “Зачитайте резолюцию!

Буквально через два дня в газетах появилось сообщение об аресте секретарей ЦК Армении и других “шишек”, руководивших собранием в Армфилармонии. Каро Иванович из каких-то источников узнал, что в Ереван прибыли Маленков и Микоян с заданием Сталина очистить республику от “чуждых элементов” и с точной плановой цифрой их количества. По всем предприятиям и учреждениям пошли митинги с проклятиями уже в адрес новых “врагов народа” и их пособников.

В местной русскоязычной газете “Коммунист”, которую я читал, ежедневно появлялись статьи, разоблачающие “врагов народа” — ответственных партийных, советских и хозяйственных работников, ученых, преподавателей вузов. Никого из них я не знал, писали о них лихо и зло, оснований сомневаться я не имел, а поэтому верил. Расспрашивать же, узнавать, кто есть кто, не было принято: это могло означать недоверие к партии, а следовательно, пособничество классовому врагу. Я встречался со знакомыми, говорили обо всем свободно — о погоде, о личных делах, о событиях за рубежом, но на том, что делается у нас, лежало табу — ни слова.

Я не скажу, что и в мое сердце закрался страх, превративший меня в некоего «премудрого пескаря», который, остерегаясь всего, забился в свою нору, помалкивал, абы только жить. Нет, я был молод, полон сил и желаний, хотел работать, весело проводить время.

В институте почти ежедневно проходили митинги на широкой веранде второго этажа. В конце стоял стол, на стене висел большой портрет Сталина. После занятий двери института запирались, чтобы никто не ушел, и Иван Константинович кричал:

— На собрание! Явка всем обязательна! Приказано не пускать домой. На собрание!

На лестнице третьего этажа стояли дежурные, которые закрывали вход в общежитие. Да, честно говоря, навряд ли кто осмелился бы удрать — вдруг устроят проверку

Стульев не было — все стояли. За столом находились Шиукова и Гавриил Мелконов, который открывал собрание и произносил речи. Русским он владел на уровне плохой районной газеты и не столько говорил, сколько выкрикивал лозунги:

— Наш родной отец… гениальный вождь народов… великий рулевой… враги социализма… шпионы, диверсанты, агенты империализма… Бдительность! (это слово приобрело у него неприличный оттенок, но все молчали). Все как один… Отпор! Разоблачить! “Ежовые рукавицы!” — и тому подобное.

Выступали один-два студента, читавшие по бумажке те же слова, что Мелконов, и столько же “штатных” ораторов из преподавателей, обычно обществоведы.

Однажды произошел страшный конфуз, закончившийся благополучно. Деканом факультета иностранных языков был по совместительству уполномоченный наркомата внешней торговли в Армении Рутер. Он имел дореволюционный партийный стаж, воевал в гражданскую, занимал ответственные посты, последние годы являлся торгпредом в Монголии, издал книжку “Судьба арата”. Одевался он по сравнению даже с местными франтами шикарно, на что мы, конечно, обращали внимание: костюм-тройка, часто менял сорочки, разные галстуки, лакированные туфли. С нами держался солидно, но не высокомерно, иногда рассказывал о приемах турецких и персидских консулов, которые тогда еще находились в Ереване.

И вот на очередном собрании, посвященном разгрому “врагов народа”, неожиданно взял слово Рутер.

— Товарищи, весь советский народ единодушно проклинает всю троцкистско-сталинскую сволочь…

Произнеся эту фразу, он тут же мгновенно осознал, что, оговорившись, допустил огромную и непоправимую политическую ошибку. От неожиданности стоявшие на веранде застыли, стало ясно, что на наших глазах гибнет человек. Рутер мгновенно сник, у него отвисла челюсть, он стал уменьшаться в размерах, будто из него, как из воздушного шара, выпустили воздух. Накаленную обстановку разрядил Мелконов. Он крикнул:

— Собрание окончено! Всем разойтись!

Видимо, он также растерялся, не знал, что предпринять, и по присущей ему хитрости решил сперва “согласовать” вопрос с вышестоящими, а затем уже заняться “вражеской вылазкой” Рутера. Кроме того, Рутер занимал ответственный пост и еще не был арестован — дело темное. Кончилось же тем, что Рутеру дали строгий выговор с предупреждением, после чего он стал проще в обращении с нами, доступнее.

 

 

«Чем дышал Симон Акопян?»

(1938, Ереван)

Мы ежеминутно ощущали себя на вулкане, может произойти извержение — и ты погибнешь. Нас приучили к этому состоянию, и в сердцах не было страха, однако само ожидание того, что может случиться, подавляло, угнетало нас. Выходом мы считали дружеские встречи, хохмы, но то было веселье на пиру во время чумы.

Ко мне зашла завкафедрой французского языка Лидия Давыдовна Криевс. Латышка, она вышла замуж за армянина и очутилась волею судеб в Ереване. Спокойная, уравновешенная, в чем-то официальная, она на этот раз была взволнована:

— Л.В., нам нужен преподаватель французской литературы, — сказала она.

— Что, у вас такого не было?

— Испарился сегодня ночью.

— Понятно. А мне где искать ему замену?

Криевс, затрудняясь, подыскивая слова, сказала:

— Есть такой профессор Симон Акопян. Он репатриант из Франции. Работал в университете… Там на собрании какой-то студент, получивший у него неуд, выступил против него…

— Арестовали?

— Нет, выставили из университета, сидит дома.

— И что?

— Может, пригласите его?

— Раз не взяли, думаю, можно.

Криевс как-то замялась, сказала, что это должен сделать я как замдиректора. Она дала мне адрес Акопяна, и я отправился к нему. Жил он в общежитии университета на пл. Кирова в небольшой комнате, заставленной вещами. Запуганный изгнанием из университета, он обрадовался моему предложению и, не раздумывая, принял его. Я сказал ему, чтобы через день к 12 ч. пришел на лекцию. С приятным сознанием выполненного долга я вернулся в институт, разыскал Криевс и сообщил ей, что все в порядке.

Спустя дня три вечером я пошел проведать родителей.

По ставшему уже традицией порядку я подробно доложил отцу и маме все происшедшее за два дня. Отец заметил:

— Лучше было бы, чтобы твой Галустов (Амаяк Галустов, директор Пединститута. — Ред.) взял Акопяна на работу. Что-нибудь еще случится.

— Не говори, не накликай беду! — сказала мама.

— Да ничего не будет! На свободе — значит, за ним ничего нет, — успокоил я их.

Отец предупредил:

— Будь осторожен. Ты очень доверчив, тебя легко обмануть. Хотя бы у Каро спрашивай — он здесь всех знает.

— Сам разберусь — не маленький.

Попили чай, я поиграл в нарды с отцом. Было больше 11 ч. ночи, я распрощался с родителями, спустился на первый этаж. Там стояли двое в штатском. Один из них спросил:

— Айвазян Казар?

Я подтвердил.

— Пойдемте с нами, — и показал какое-то удостоверение с карточкой.

Я лишь заметил сверху “НКВД”. Вышли на улицу. Я оглянулся: мама стояла на балконе, как всегда смотря мне вслед. Я крикнул:

— Не беспокойся! Это мои друзья.

“Друзья” с двух сторон зашипели на меня:

— Молчать! По сторонам не оглядываться!

Привели на улицу Налбандяна, в здание НКВД (бывшее ГПУ). Вместе с одним из сопровождающих поднялись по лестнице на второй этаж, вышли в длинный коридор. Он постучал в дверь какой-то комнаты, оттуда раздалось: “Войдите!” Конвоир всунул голову в дверь, повернулся ко мне, сказал. “Проходи!”

За столом сидела толстомордая личность в штатском и усердно писала, не обращая на меня внимания. Об этом приеме я слышал: заставляли ждать, чтобы нагнать страху. Стоило бы мне сесть, следователь вскочил бы с места, начал бы орать и сразу же деморализовал арестованного. Молчание длилось минут 15-20. Наконец раздалось: “Садитесь!” Подошел, сел на стул, стоявший в метре от стола. Толстомордый посмотрел на меня в ярости и спросил:

— Чем дышал Симон Акопян?

Я понимал, чего от меня хотели, но решил “свалять Ваньку”, прикинуться наивным.

— Воздухом, — ответил я.

Толстомордый сильно ударил по столу кулаком, заорал:

— Я тебе дам — “воздухом”. Какие антисоветские разговоры он вел среди преподавателей и студентов?

— Я заходил к нему домой, приглашал читать лекции, в институте за ним по пятам не ходил.

— Мне известно, что он разводил контрреволюционную пропаганду.

— Если знаете, зачем спрашиваете меня?

Он вскочил с места, заорал:

— Я покажу тебе, как учить меня! Выйди в коридор, стань у дверей и думай!

Вышел, торчу как пень. Какие-то из “ихних” проходят мимо. Надумал пройтись, дошел до следующей двери, она была открыта, и из нее на меня рявкнули:

— Стой, где тебя поставили! Здесь не бульвар для гулянья!

Вернулся, жду. Прошло больше часа. Толстомордый открыл дверь, позвал:

— Ну вспомнил, о чем говорил Акопян?

— Как я могу помнить то, чего не слышал.

— Я же сказал тебе, о чем. Садись и пиши!

— Давать ложные показания категорически отказываюсь!

Он снова заорал:

— Пошел в коридор. И не шевелись!

Простоял там еще часа два, уже с ног валюсь. Толстомордый вдруг вежливо:

— Пожалуйста, пройдите, товарищ Айвазян! Садитесь!

Видимо, ходил к начальству, получил новую установку.

— Вы наш молодой советский специалист, вам доверили ответственный пост, и вы должны помогать органам, информировать о настроениях преподавателей и студентов. Вы согласны?

Я кивнул головой в знак согласия.

— Замечательно! Вот, подпишите эту бумагу.

Протянул, читаю — заявление, что я обязуюсь сообщать в органы и т.д., т.е. проще — становлюсь их секретным агентом. Мгновенно вспомнил слова отца — посадят, поведут на расстрел, никаких бумаг в ЧК, ГПУ, НКВД и прочей гадости — не подписывать!

Теперь встал я:

— Вы оскорбили меня своим недоверием. Я советский человек и без всяких таких заявлений мой долг сообщать обо всем, что вредит нашей родине.

— Но, во-первых, о том, что вы подписали эту бумажку, никто знать не будет, а во-вторых, я дам телефон, вы будете звонить, и с вами не здесь, а в определенном месте в городе будут встречаться, и вы передадите свои записи…

— Какие записи? Почему тайно? — перебил я. — Буду приходить к вам открыто и прямо говорить. И не выставляйте меня больше в коридор — мир перевернется, ничего подписывать не буду.

Толстомордый аж покраснел от злости:

— А он хитрая бестия! Сейчас отпущу, но помни — недолго гулять тебе на свободе, все равно посажу!

Он подписал и отдал мне пропуск. Я вышел на улицу: было 4 ч. утра. Побрел к родителям. Они, конечно, поняли, куда я пошел “с друзьями”. Застал их неспящими, в тревоге. Рассказал, как все было, и тут мама меня огорошила:

— Все, что было в ящике, сожгла в печке. Думала, придут с обыском.

— И Библию тоже?

— Нет, сынок. Ее я спрятала.

 


Фашистский знак

(1939, Ереван)

 

Как-то меня паническим голосом вызвал завотделом учебников Армгосиздата. Пришел – он аж трясется от страха:

— Как это вы прошляпили? Тираж 5-го класса придется пустить под нож.

Открывает фронтиспис – портрет Сталина, переворачивает в разные стороны, находит и показывает:

— Видите, явно изображен фашистский знак!

— Да кто же так смотрит! – говорю я. – Нормальные люди смотрят прямо, а не вкось и вкривь!

Битый час объяснял – ни в какую. Понимал, что могу отстранить от редакторства – Бог с ним, но ведь загубят все три учебника. Пошел к директору издательства, им был битый и тертый, испытавший многое на своем веку Газарян, бывший начальник “Армтабака”, которого я знал близко. Он выслушал меня, сам «исследовал» портрет, сказал:

— Глупости! Пустить в продажу.

 

Окончание следует

 

На снимках: Самарканд: трамвай — это вам не ишак; Ереван, площадь у кинотеатра “Москва”, слева мечеть, справа гостиница “Интурист”, он же “Ереван”, он же “Голден Тюлип”; Михаил Калинин с пионерами, на заднем плане командарм Буденный.

Подготовили

Карэн МИКАЭЛЯН и