Король и шут Страны Советов — Аркадий Райкин

Архив 201227/03/2012

Не так давно исполнилось сто лет со дня рождения выдающегося советского сатирика, актера, режиссера Аркадия РАЙКИНА. Несколько десятилетий он “бичевал и вскрывал” отдельные недостатки и был всенародным любимцем. Некоторые из его миниатюр не потеряли злободневности и теперь, их помнят, их цитируют. Известный артист при всей своей огромной занятости и востребованности не был равнодушен к другим искусствам.

В частности, к изобразительному — он часто рассказывал о выставках, к которым питал неподдельный интерес. Артист хорошо был знаком с армянским искусством. “Его поразила необыкновенная техника Рудольфа Хачатряна, чьи работы в 1984 году были выставлены в Музее искусства народов Востока, — вспоминают друзья Райкина, — и через некоторое время, в 86-м, он согласился позировать Хачатряну. И не пожалел: портрет, сделанный армянским мастером, поражал живостью и глубоким проникновением в духовный мир артиста”. Предлагаем читателям “НВ” отрывки из воспоминаний Аркадия Райкина, которые переизданы к его юбилею в Москве.

Коньяк в мастерской “формалиста” Сарьяна
Это было в середине семидесятых годов, когда писатель Леонид Лиходеев и я с женами приехали в Армению. Нас пригласили посетить музей Сарьяна, самого художника уже не было на свете. Мы долго ходили по музею, наслаждались замечательными полотнами и хотели уходить, но нам передали просьбу вдовы Сарьяна, Аникуш, зайти к ней. Усадила нас за стол и предложила рюмочку коньяку. “Не пью”, — отказывался я. “Я тоже не пью, но сегодня с вами я должна выпить. Окажите мне такую честь”. И рассказала давнюю историю.
Некоторое время тому назад была пора, когда Сарьян считался формалистом, и не просто формалистом, а самым злостным из них. На ряде предприятий, даже в колхозах обсуждали и осуждали формалиста Сарьяна, часто не имея представления о его искусстве. Художнику и его семье жилось трудно. Они не понимали, за что его так поносят. И вот однажды сестра Аникуш, жившая в Москве (она была замужем за дирижером Большого театра А.Ш.Мелик-Пашаевым), позвала их в гости. В Москве они случайно попали на наш спектакль “Любовь и три апельсина”. Я играл разные маски, но в начале второго отделения выходил в современном костюме и говорил о нашей молодежи, о том, что она не умеет смеяться. Начинает смеяться и уже смеется над всем — ничего святого. А между тем, чтобы говорить о том, какой плохой композитор Шостакович, надо знать хотя бы семь нот. Как минимум. Точно так же, не зная живописи, нельзя судить о великом художнике Сарьяне, которым может гордиться не только наша страна, но и все наши современники. “Когда мы это услышали, — говорит Аникуш, — то подумали: раз такое говорится со сцены, значит, все обстоит не так плохо. У нас началась другая жизнь, изменилось настроение”.
Конечно, о Мартиросе Сарьяне можно было говорить, когда острота критики уже несколько сгладилась, хотя в сознании людей след “проработки” еще оставался. К сожалению, невежество активно. Впрочем, Бориса Пастернака, Анну Ахматову, Михаила Булгакова травили многие, независимо от степени образованности. Но до какого цинизма и разложения дошло наше общество, если колхозник из Тетюшей, обвиняя того же Пастернака, мог сказать: “Я не читал и читать не собираюсь!” И это печатают наши газеты, передают по радио!

 

“Неужели мы такое дерьмо, что нас до сих пор не взяли?”
Декабрь 1939 года. Недавно закончился конкурс. Меня вызывают в Большой театр и говорят, что я должен участвовать в концерте, который готовится к шестидесятилетию Сталина. Естественно, что ни вопросов, ни возражений тут быть не может. Состоялась пробная репетиция. На следующий день вторая. Состав участников концерта заметно менялся. Мой номер пока держался. И вот утром 21 декабря нам объявляют, что концерт не состоится. Ни в Большом театре, ни в Кремле. Сталин не захотел.
Ну что же, лишний раз не надо нервничать! У меня уже были приглашения выступить в этот вечер в Доме актера и Доме архитектора и теперь я мог ими воспользоваться.
В первом часу ночи возвращаюсь в гостиницу. Дежурная по этажу мне говорит:
— Где же вы пропадали? Мы вас искали по всей Москве.
— А за какой надобностью?
— Концерт-то был.
— Как был концерт?
— Так, был. В Георгиевском зале, в Кремле. Вот вам телефон дежурного Комитета по делам искусств.
Звоню.
— Да, — сказал он сокрушенно, — к сожалению, мы вас не смогли найти. Сейчас уже поздно, концерт кончился, ложитесь спать.
Признаюсь, я огорчился. Ни разу не был в Кремле. Не видел Сталина. Но делать нечего! Лег и по молодости быстро уснул. Среди ночи меня будит телефонный звонок. Включаю свет, смотрю на часы — пять. По телефону — короткий приказ:
— Быстро одевайтесь. Едем в Кремль.
На том конце провода сразу положили трубку. Я решаю, что меня кто-то разыгрывает. Не иначе как Никита Богословский, большой мастер на такие шутки. Но мало ли что. Иду снова к дежурной и прошу у нее телефонную книгу. (Бумажка с номером телефона дежурного Комитета по делам искусств куда-то подевалась.) Возвращаюсь. Снова звонок. Нетерпеливый голос:
— Ну где же вы?
— А кто это?
— Из Комитета по делам искусств. Жду вас внизy в машине. Тут уж я хватаю свой чемоданчик и в два счета оказываюсь внизу, у гостиничного подъезда. В машине, кроме чиновника, обнаруживаю еще и Наталью Шпиллер. Не говоря ни слова, через две минуты мы въезжаем на территорию Кремля.
Все время беспокоюсь только об одном — где бы раздобыть стакан чая. Голос у меня, как известно, без металла, глуховатый. А тут со сна и вовсе сел. По пути к Георгиевскому залу обращаюсь к одному полковнику, к другому с просьбой достать мне чая. Это была своего рода психотерапия. Чтобы не думать о предстоящем выступлении.
В центре Георгиевского зала стоят четыре стола. За ними сидят, как я потом подсчитал, шестьдесят человек — по числу лет Сталина. Нас встречает М.Б.Храпченко, председатель Комитета по делам искусств. Он-то и дал распоряжение привезти меня на этот второй, уже не запланированный концерт. (Первый давно закончился, а гости не расходились. Надо было их чем-то занять.)
Храпченко берет стул, на который я, войдя в зал, положил свои “носы” и прочие аксессуары, ставит его прямо перед столом Сталина, примерно в двух метрах от него. То есть выступать я должен не на эстраде, которая где-то в конце зала, а прямо на паркете возле центрального стола.
Я смотрю на всех и продолжаю думать о чае. На столах, однако, все, что угодно, кроме чая. Но надо начинать. Читаю “Мишку”. Быстрое изменение внешности, и появляется первый персонаж — докладчик, пользующийся набившими оскомину штампами.
Сталин, по-видимому, решил, что на этом мое выступление закончилось. Он наливает в фужер вина, выходит из-за стола, делает два шага в мою сторону и подает мне фужер. Пригубив, я ставлю бокал и продолжаю номер. В моем “человеке с авоськой” присутствующие усматривают сходство с Дмитрием Захаровичем Мануильским.
Это вызвало оживление.
Сталин у кого-то спрашивает, что это у моего персонажа за сетка: ему объясняют — для продуктов.
Я заканчиваю. Сталин усаживает меня перед собой. До восьми, то есть около трех часов, я сижу напротив него. По одну сторону от него — Молотов, по другую — Микоян и Каганович. Помню, Сталин вынимает из кармана, по-видимому, давно служившие ему стальные часы. Это знак, что пора уходить. На что Микоян (он со Сталиным на “ты”) говорит:
— Сегодня ты не имеешь никакого права. Мы празднуем здесь твой день рождения, мы решаем.
Ворошилов провозглашает тост за великого Сталина. Сталин никак не реагирует, словно его это не касается. Следующий тост произносит сам:
— За талантливых артистов, вот вроде вас!
Потом опять — выступления. Поет И.С.Козловский, а Молотов — к моему удивлению — очень музыкально ему подпевает.
К Сталину подходит его секретарь Поскребышев и что-то шепчет ему на ухо. Потом — чмокнул в щеку. Сталин смотрит на него и произносит:
— Не вытекает.
Как я понял — поцелуй не вытекает из вышесказанного. И Поскребышев испаряется. В секунду его не стало! Это производит на меня прямо-таки мистическое впечатление.
Пора расходиться. Вдруг рядом со Сталиным возникает Хрущев. Когда они выходят из зала, он обнимает Сталина за талию.
Вспоминая ту ночь, точнее, раннее утро, я не могу сказать, что все увиденное не произвело на меня сильного впечатления. Хотя, как и многие, сегодня я вижу события пятидесятилетней давности совсем в ином свете.
Позднее я несколько раз видел Сталина в ложе на правительственных концертах, где мне доводилось участвовать.
Однажды меня привезли к нему на дачу для выступления. Он ждал гостей. Был в том же костюме, что и на дне рождения,- китель, сапожки, галифе. Я читал басенки в прозе, показывал финского генерала “Около-Куоколо”, заводил патефон и разговаривал с ним.
Летом 1942 года наш театр вернулся в Москву из поездки по Дальнему Востоку. Нас попросили выступить для воинских частей, охраняющих Кремль. После некоторого колебания я послал Сталину записку с приглашением посмотреть наш спектакль. Обещал, что он увидит и смешное, и серьезное. На следующий день мне принесли ответ в розовом конверте. В нем лежала моя записка. Поверх ее от руки было написано: “Многоуважаемый тов. Райкин! Благодарю Вас за приглашение. К сожалению, не могу быть на спектакле: очень занят. И Сталин”.
Вспоминая прошлое, я, конечно, не беру на себя смелость оценивать одну из самых сложных и темных фигур нашей истории. Политика кнута и пряника, страха и личной преданности составляла основу его взаимоотношений с теми “винтиками”, которыми мы все тогда были. Полное понимание этого пришло ко мне чуть позднее, в послевоенные годы, когда началась новая волна репрессий. В Ленинграде она была, кажется, особенно сильной и вместе с другими вполне могла унести и меня — я отдавал себе в этом ясный отчет. Н.П.Акимов (в конце сороковых годов он оформлял и ставил у нас спектакли) не раз говорил мне в свойственной ему иронической манере:
— Неужели, Аркадий, мы с тобой такое дерьмо, что нас до сих пор не посадили?
Нам с Акимовым повезло, страшная участь нас миновала. Но система, насажденная Сталиным, продолжала действовать и после его смерти. Продолжали действовать и воспитанные ею люди, им удавалось “доставать” меня разными способами. На постоянную борьбу с ними уходили здоровье и силы. Но это уже другая тема.
Подготовила