Как я нашел кепку Ленина и внука Мандельштама

Архив 200905/09/2009

Автор очерков, предлагаемых читателям, известный русский писатель, журналист, поэт, критик Дмитрий БЫКОВ. Он автор публицистических, критических, полемических статей, которые публиковались во многих журналах и газетах вплоть до самых серьезных и элитарных.

Быков удостоен высоких литературных премий России. Дмитрий Быков один из самых интересных, остроумных, колоритных деятелей российской культуры наших дней. Искрящийся юмор и неординарные мысли сделали его автором востребованным и нужным для многомиллионной читательской аудитории. Едва ли не все его книги становились бестселлерами. Публикуемые очерки вошли в авторский сборник “Хроника ближайшей войны”, вышедший в Москве. Армянские реалии изображены рельефно и весело. С доброй, немного иронической улыбкой. В любом случае надо помнить, что написано это в 2002 году.

КЕПКА 

В Армению нас с фотографом Бурлаком позвал фонд “Перспектива”, возглавляемый одним из самых симпатичных и радикальных местных политологов Арамом Карапетяном. Карапетян резонно полагает, что в Закавказье Россия и Армения нужны друг другу, а больше никому особенно не нужны.
Надо вам сказать, что Армения — довольно специальная страна. Всякий побывавший там, хоть в советское, хоть в постсоветское время, знает, что тут все первое. В крайнем случае второе. Первая по качеству родниковая вода, первое в мире виноделие, возникшее три тысячи лет назад, и даже первый в мире Хам — сын Ноя — тоже хамил не где-нибудь, а в окрестностях горы Арарат. Армения — родина французского шансона в лице Азнавура и нового подхода к симфонической музыке в лице Караяна. Литература американского Юга тоже, слава богу, придумана Сарояном. Поскольку нигде в мире явно не пьют столько кофе, сколько в Армении, — можно утверждать, что и кофе сначала изобрели армяне, а потом у них передрали латиносы. Но если насчет кофе и шансона можно еще спорить, то насчет кепок все понятно.
Армения есть безусловная и бесспорная родина кепки, поскольку в Советском Союзе светлый облик кавказца складывался из длинного хищного носа, чутко втягивающего запахи окрестных женщин, из козырька кепки-аэродрома и небольшой пирамиды мандаринов, над которой все это нависало. Убедительно шевеля носом из-под кепки, кавказец втюхивал мандарины бледным жителям северных городов. В северных городах людей в больших кепках давно уже было больше, чем на исторической родине. Это называлось “диаспора”.
В пролетарской кепочке вошел в советское кино герой Армена Джигарханяна. В кепках ходили персонажи Матевосяна. Нос, кепка, мандарин — по этой триаде безошибочно опознавался кавказский гость; честь изобретения легендарного головного убора оспаривала у Армении Грузия, но грузина как-то легче вообразить в папахе. В чем-нибудь этаком каракулевом. Можете вы мысленно нахлобучить на Шеварднадзе кепочку? Ничто на нем не смотрится, кроме цековского “пирожка”. А на Кочаряна запросто.
На самом деле, конечно, пролетарское украшение было изобретено в конце прошлого века в Европе и вошло в моду сначала среди парижских шоферов, в кожаном варианте, а затем среди немецких рабочих, в тряпочном. Но армянину вы этого не докажете. Если лучшие кепки шьют здесь, то их и изобрели здесь, эли? (не так ли?). Все, кого мы спрашивали о происхождении главного кавказского символа, уверенно отвечали: это наше, армянское ноу-хау. И был знаменитый ереванский завод головных уборов, который теперь — комбинат по пошиву одежды на улице Комитаса.
Схватив такси за тысячу драмов (армянский аналог пятидесяти рублей, нечто вроде пятиэровой монетки, за которую можно доехать в любую точку Еревана), мы отправились на улицу Комитаса, в центр, в надежде попасть в самое средоточие заветного национального промысла. Там, однако, нам с вечной армянской скорбью в глазах сообщили, что линия, производившая легендарные кепки, закрыта за нерентабельностью. Раньше их шили на весь Союз, и они пользовались огромной популярностью, потому что были, вах, самые лючшие. Но теперь на Союз шить не надо, а вся Армения давно окепочена. Поэтому любимый промысел отдан на откуп местным ремесленникам, многие из которых, однако, занимаются своим делом вот уже по сто пятьдесят лет. Это называется “династия”.
— И где найти такую династию? — спросил я без особенного энтузиазма.
— О, — таинственно произнес старый мастер с бывшей кепочной линии. — Есть один мастерская (вероятно, всем известна волшебная способность армян обо всем мужском говорить в женском роде, и наоборот). Он необычный, древний. Лучший в Ереван. Там весь город себе шьет. Улица Киевян, тридцать три. Ехать так, так и вот так, — он извилисто показал, как ехать.
— Скажите, а что же у вас теперь шьют вместо кепок? — поинтересовались мы на прощание.
— Хорошие фуражки камуфляж, — с достоинством сказал мастер. — Тоже кепка, только военний.
…Некоторое время мы поплутали так, так и так, но наконец вырулили на Киевян, где отыскали дом 33. “Нарушаю! — с упоением кричал водитель Жора, чудом ориентируясь в ереванском автомобильном хаосе. — Опять нарушаю!” Наконец мы высадились у скромного полуподвальчика, спустились вниз, и я обомлел.
В небольшой жарко натопленной мастерской (включены были четыре обогревателя) стрекотало пять старомодных машинок, пахло кофием, а вся стена — метра эдак четыре на шесть — была завешана кепками любых фасонов и разновидностей. Я никогда не видел столько кепок в одном месте. Тут были восьмиклинки и “аэродромы”, кожанки и пестрые тканые кепочки в духе Олега Попова, с козырьками и без, с пумпончиками и пипочками, ленточками, узорчиками и даже ушами. Тут были кепки на всякий вкус, от парижского до зюгановского, от эстетского до пролетарского, — и хозяин мастерской Размик Аракелян с важностью и удовлетворением оглядывал потрясенных гостей.
— Кофе? — важно спросил он.  Сколько шьют в Армении кепки, столько занимаются этим делом мастера Аракеляны; нынешний Аракелян шьет их ровно сорок лет, с 1962 года. Навыки передал ему отец, а тому — его отец, великий эриванский кепочник, шивший подарок Ленину.
Когда Ленин впервые появился перед народом в кепке — история умалчивает, потому что толком не знает. До эмиграции его любимым головным убором был котелок, в котором он и показывался на людях в пятом году. И даже в седьмом его еще видели в котелке. В Париже его несколько раз видели в канотье — соломенной шляпе, не особенно шедшей к его крупному лысому лбу. И только в Германии Ильич с кепкой наконец нашли друг друга: он подхватил эту моду у немецких рабочих. В семнадцатом вождь вернулся на Родину другим человеком: он уже не расставался с приплюснутой кепочкой, в ней позировал фотографу (в парике, без бороды), в ней прогуливался по Кремлю. Несколько кепок вождя хранятся в Горках. Она запечатлена во всех памятниках, а в некоторых даже дважды: одна кепка у Ленина на голове, другая зажата в энергично жестикулирующей руке. Вероятно, на случай, если свалится первая.
Есть даже специальная модель, именуемая “ленинкой”: в ней-то Ильич и приехал в Россию в 1917 году. Это мягкая кепка с небольшим козырьком и тесьмой, теплая, рассчитанная на осенне-зимний сезон. Трудящиеся всего мира знали, что Ленин носит именно такую. И в Закавказье об этом знали тоже.
Армения входила в состав Закавказской республики, добровольно присоединившейся к Советскому Союзу. Старый кепочный мастер Аракелян решил сшить Ленину подарок. Он знал, что скоро из Эривани поедет в Москву большая делегация. Что можем мы подарить, обитатели скудной земли? Говорят, армянин пришел к Богу последним, и Господь, раздав все более наглым и напористым, кинул армянину вместо территории горсть камней: как хочешь, так и возделывай. Так что мы можем подарить? Виноградное вино? Но Ленин не пьет виноградного вина… Козьего сыра? Но кто знает, понравится ли Ленину сухой и острый козий сыр? Барашка? Но как довезти Ленину барашка? Да и наверняка он тут же отдаст его детям, он все отдает детям… Надо сшить Ильичу кепку, сказал старый мастер. Никто лучше нас не сошьет ему кепку. Кепку он не отдаст детям.
И мастер шил.
Мастер знал, что у Ленина огромная голова, в которой помещаются все мысли о трудящемся народе. Он знал, что у Ленина могучий лоб, крупный затылок человека, привыкшего думать о последствиях, — кепку надо шить большую. И ее надо сделать теплой, потому что в Москве холодно. В козырек надо зашить твердого картона, подкладку сделать шелковой, а верх соорудить из лучшего сукна. Мастер вкладывал в эту кепку все свое искусство и всю любовь к далекому Ленину, потому что Ленин должен был надеть закавказский подарок — и все сразу понять про армянский народ. Про армянские проблемы и беды, выносливость и утеснения, и древнюю православную веру, и горские упрямые нравы. Это был подарок со смыслом. Ведь путь к мозгу Ленина лежит через кепку. Пусть он поймет, как мы хотим дружить с Россией и как нам нужно, чтобы он про нас помнил.
Но пока собиралась делегация и пока решался вопрос о ее составе, и пока мастер шил кепку — Ленин умер. И головной убор, таящий в себе всю правду о Закавказье, так и остался висеть на стене мастерской.
— Какой модел вы хотите? — учтиво спросил меня Размик Аракелян. На шее у него висел сантиметр, и сам он был похож на грустного королевского портного из сказки. Вокруг хлопотали его неутомимые подданные.
— Сшейте мне ленинку, пожалуйста. Может, я тоже что-то пойму. А это долго?
— Это недолго, — строго сказал мастер. — Я сошью ее при вас. Садитесь, пейте кофе.
— Снимать можно? — спросил Бурлак.
— Почему нет? — пожал плечами Аракелян. — Тайна нэ в том, что дэлаешь. Тайна в руках, это нэ снимается.
И он стремительно обмерил мою голову своим древним сантиметром, и белым мелком наметил выкройку на куске лучшего сукна, и в мгновение ока сшил кепку, и стал подвергать ее средневековым процедурам: напялил на какой-то деревянный древний прибор (“Наш инструмент, семейный, антиквариат теперь”) и принялся растягивать, потом на другом приборе разглаживал, и я со священным ужасом слушал, как тяжело поворачиваются и скрипят деревянные шестерни. Он обдавал кепку водой и гладил ее утюгом, обшивал лентой и приминал, — и ровно через сорок минут вручил мне чуть уменьшенную копию той, что висит на прочном стальном гвозде, в стороне от прочих, на стене его ателье.
— Наденьте, — сказал он повелительно, — и вы почувствуете.
Было бы неправдой сказать, что я сразу понял решение всех проблем Закавказья. Но кепка потомственного мастера Аракеляна, безусловно, сильно подняла мое настроение. Первая моя мысль была о том, что прекрасно уметь что-нибудь делать как следует. Впрочем, я всегда это понимал. Вторая мысль, пришедшая через кепку, была о том, что распад СССР ничего в нас по большому счету не изменил.
— Прекрасно, — сказал я. — Спасибо, Размик.
— Приходите, — кивнул он и не взял денег.
Теперь я вполне могу изображать лицо кавказской национальности, поскольку нос у меня есть и так, а мандарины я могу купить у другого лица кавказской национальности. На армянина я в этой кепке похож гораздо больше, чем на Ленина. И не сказать, чтобы меня это огорчало.

ВНУК
МАНДЕЛЬШТАМА 

После моего чудесного преображения фотограф Бурлак захотел себе штаны.
— Прикинь, — повторял фотограф, известный своей прижимистостью. — С тебя за кепку денег не взяли, а с меня не возьмут за штаны. Ну, может, штаны чуть побольше кепки. Но все равно возьмут немного. Потом, я гость. Нет, я понимаю, конечно, что они люди небогатые. Но и бедный фотограф тоже человек небогатый. У меня дочь только что родилась.
Я уже привык к разговорам фотографа Бурлака, составляющим неотменимый фон всех наших совместных поездок.
— Штаны, — бормотал он, сидя перед телевизором в гостинице. — Прикинь, штаны. Прямо при мне пошьет. Сто пудов, тут дешевле, чем в Москве. Заодно я сниму. А ты напишешь, что этот мастер шил когда-то штаны Ленину. Прикинь, ему реклама, а тебе репортаж.
Измученный этими разговорами, я предложил подарить Бурлаку кепку.
— Что мне кепка, — печально сказал Бурлак. — Я не Лужков, чтобы в кепке. А штаны — прикинь, штаны! Я приезжаю, а Наташа спрашивает: Максим, откуда у тебя штаны? А я говорю: мне это пошил потомственный армянин, он занимается этим делом сто пятьдесят лет, они из чистой овечьей шерсти, собранной на Арарате.
На третий день я не выдержал и сдался. Мы позвонили Аракеляну и узнали, где работает его друг, занимающийся пошивом брюк. Мастерская находилась в старой части города, опять в полуподвале. Радостный Бурлак на всякий случай прихватил побольше пленки, и мы поехали.
Здесь тоже работали рефлекторы и суетились закройщики, и пахло кофе и крепким армянским табаком “Гарни”, а в правом углу над портняжными принадлежностями стоял Осип Мандельштам.
Никогда в жизни не видел я такого сходства.
— Ты видишь? — спросил я у Бурлака.
— Чего?
— Вон там, в углу…
— И что?
Закройщик обернулся к нам, слегка запрокидывая голову и дружелюбно изучая из-под век. Он был невысок, щупл, неестественно прям и горбонос. В рыжеватых его волосах отчетливо видна была ранняя лысина — умная, со лба. Он надел дешевые очки:
— Что хотите, друзья?
— Желательно бы штаны, — просто объяснил Бурлак. Закройщик, не говоря ни слова, спокойно подошел снимать мерку с нового посетителя. Он доставал Бурлаку примерно до груди.
Бурлак, конечно, профессионал, но не настолько, чтобы Мандельштам шил ему штаны. Не в силах выносить это нечеловеческое зрелище и борясь с желанием попросить автограф, я отвернулся и принялся припоминать разные детали мандельштамовского облика. Сходилось все: длинный ноготь на мизинце, манера запрокидывать голову, несколько верблюжий профиль, неловкость, прямизна осанки… и это дружелюбие, которое он излучал, несмотря ни на что… Курит: надо еще посмотреть, как он курит.
— Как будем шить? — спросил он закуривая, и я пошатнулся: глубоко затянувшись, он сбросил пепел за левое плечо.
“Пепли плечо и молчи: вот твой удел, златозуб”. Если у него еще и золотые зубы, это все. Такой полной аналогии не выдумал бы никакой фантаст. Разумеется, он пишет стихи. Почему он портной? А почему нет? В конце концов, отец Мандельштама имел дело с кожами, сам Мандельштам множество проникновенных строк посвятил визиткам, и шубам, и портняжному мастерству… Мандельштам бывал в Армении, отдыхал на Севане. Когда, о Господи, когда? Тридцатый год? Тридцать первый? Кажется, тридцатый… Где он был? Проезжал ли через Эривань? Да, естественно; и был в Аштараке, и ездил по Алагезу… Но он был тут с женой; можно ли предположить, чтобы при живой жене… Однако ходил же он к Ваксель, и ничего, не угрызался даже особенно… Как легко мне его вообразить с этой закинутой головой, в любой из хрестоматийных ситуаций: рвущим кровавые блюмкинские ордера, дающим пощечину советскому графу Толстому! Я не такой уж фанат Мандельштама, боже упаси, но иная его строчка способна закрыть целую литературу. И по-русски он говорил так же плохо, словно на неродном, и с той же убедительной точностью.
— Скажите, вам говорили когда-нибудь, что вы очень похожи на одного русского поэта?
— Нет, — он удивленно улыбнулся. — На кого?
— На Мандельштама. Он бывал в ваших краях.
— Я знаю, — кивнул он. — Он отдыхал у нас, моя бабка работала на Севане. Но позже, уже это была, того-этого, середина тридцатых…
Работала на Севане. Черт знает, может, он путает про середину. Вдруг она там работала в тридцатом году, и Мандельштам, того-этого…
— Как вас зовут?
— Армен. И фамилия тоже на “М” — Макарян.
— Но сами вы фото Мандельштама видели?
— Очень давно. Не помню толком.
— А стихов не пишете?
— Нет, что вы, — он засмеялся. — Фотографией увлекаюсь, как ваш друг.
Надо сказать честно — в ателье с Бурлаком я приехал под некоторым газом: в этот день мы снимали хашную, встали в пять утра, запечатлевали часть процесса приготовления хаша и таинство его поедания, а под это дело в Армении положено выпивать не меньше граммов пятисот на брата, и хотя пятисот я не осилил, но триста во мне булькало.
— Я должен прийти к вам завтра, на трезвую голову, — сказал я Армену. — Только очень прошу вас, не брейтесь. Хорошо? Вы завтра побреетесь, сразу…
— Хорошо, — он улыбнулся и пожал плечами.
Мы ушли, не дожидаясь готовности бурлачьих штанов. Прямо из номера гостиницы я позвонил в Петербург, Кушнеру — единственному человеку, которого признаю абсолютным экспертом в этом вопросе.
— Александр Семенович, — сказал я, принеся тысячу извинений. — У меня довольно странный к вам вопрос. Я тут в Ереване. И тут человек, который вылитый Мандельштам.
— Глаза какие? — немедленно спросил Кушнер.
— Зеленоватые.
— Курит?
— Да, и через левое плечо.
— Близорукий?
— И сильно. Работает портным.
— Голос?
— Высокий, “о” произносит как “оу”.
— Интересно, — сказал Кушнер после паузы.
— А вы совсем не допускаете, что он мог тут… Представляете, если внук? Его бабка работала на Севане, на том самом острове, который теперь полуостров. Там был дом отдыха. Ну возможно же, а? — умолял я.
— Знаете, Дима, он все-таки не Гумилев, — раздумчиво сказал Кушнер. — Это у Гумилева законный сын родился одновременно с незаконным, а этот вел себя сдержаннее…
— Да? А есть свидетельства, что он… (я привел свидетельства).
— Господи, я знаю! Это все сплетни. И потом, знаете… я же бывал в Армении много раз. Тут очень серьезно к этому относятся. Никогда армянка просто так не завела бы романа с женатым мужчиной, тем более в те времена. Да ему голову бы здесь оторвали, и он прекрасно знал это! Он совсем не за этим ездил в Армению…
— А почему, по-вашему, он опять начал тут стихи писать?! Наверняка ведь был какой-то роман!
— Да потому начал, что Москва ваша давить на него перестала. Обстановку сменил, увидел простую глиняную жизнь… Знаете, что это скорее всего?
— Ну?!
— Переселение душ, — спокойно сказал Кушнер. — Ведь ему там было хорошо — пожалуй, последний раз в жизни. Вот он и вернулся.
— Вы верите в переселение душ?
— Почему же нет, — Кушнер был невозмутим. — Во всяком случае поверить в это мне гораздо проще, чем в роман Мандельштама со случайной армянской девушкой… Кушнеру верить можно. Он кое-что в Армении понимает.  Зачем Мандельштам приехал в Армению — понять на самом деле несложно. Дело не в смене обстановки и не в том, чтобы припасть к первоисточникам христианской цивилизации: Армения вообще оказывает на ум загадочное стимулирующее действие, тут великолепно соображается и пишется, и Мандельштам потянулся к ней, как собака тянется к целебной траве. Его “Путешествие в Армению”, собственно, и не об Армении вовсе, как и эти мои заметки не о ней. Просто в этой обстановке радостного и вместе аскетического труда, среди гор и строгих, но чрезвычайно доброжелательных людей, которым присущи все кавказские добродетели, но не свойственны противные кавказские понты, — мозг прочищается, проясняется и начинает работать в полную силу. Хрустальный ли местный воздух виноват, колючая ли сухая вода, к которой после Мандельштама навеки приросли эти два определения, — понять невозможно. “Путешествие в Армению” написано о Ламарке, Дарвине, Данте, Палласе, собственно Мандельштаме, — но Армения дана там косвенно; зато косвенность эта и обеспечивает в конечном итоге весь эффект. Виден жар интеллектуального усилия, которое может быть столь интенсивным лишь в исключительно благоприятной, трудовой и честной обстановке. Немудрено, что там к нему опять пробились стихи и исчезло унизительное чувство отщепенства: там все отщепенцы — и все этим гордятся. Всякий знает, как армяне любят перечислять свои беды, но это не жалоба, а высокая и понятная гордыня. Оттуда Мандельштам и привез настроение, которым пронизан лучший его цикл, московский цикл 1932 года.
Наутро, на трезвую голову, я отправился к недоказанному внуку Мандельштама. Он ждал, брюки фотографа были готовы. Как я и просил, он не побрился. Сходство сделалось разительней прежнего, этот Мандельштам был уже похож на воронежского.
Запрокинув голову и прикрыв глаза, он что-то бормотал. “Повторяю размеры: вроде правильно сшил”.
Повторяю размеры… “Размеры ничьи, размеры Божьи, — стих движется ритмом. Какой прекрасный поэт был бы Шенгели, если бы он умел слушать ритм!”
— Здесь нигде нет поблизости магазина русской книги?
— Русские книги у нас теперь, того-этого, только на лотках, — пояснил Армен.
— А что это у вас за книга?
— Это итальянский словарь. Хочу поехать в Италию как-нибудь, давно мечтаю.
Это было уже слишком. Мы сфотографировали его с русско-итальянским словарем. Я не стал спрашивать, читает ли он Данте в подлиннике.
— Журнал не пришлете? — застенчиво спросил Армен.
— Обязательно пришлем, — заверил Бурлак. — Я всем теперь скажу, что у меня единственный цветной прижизненный снимок Мандельштама. Наташа с ума сойдет.
— Штаны он сшил замечательные, — сообщил мне фотограф на ухо. — Он мастер, мастер…
“Но он мастер? Мастер?” — вспомнился мне настойчивый сталинский вопрос.
Мастер всегда мастер. Ничего удивительного, что он шьет теперь штаны. Это и безопаснее… и потом, все, что надо, он уже сказал. А впрочем, я не удивлюсь, если он пишет, только теперь скрывает. Мало ли. В современном мире лучше считаться закройщиком, чем поэтом. И действительно — где гарантия, что он после всего не захотел вернуться именно сюда? Кто может знать при слове “Расставанье”, какая нам разлука предстоит? 
Подготовила
Ева КАЗАРЯН

На снимках: средний снимок —
тот самый Мандельштам;
справа — Дмитрий Быков