Грачья Нерсисян: драма жизни и сцены

Архив 201024/07/2010

115 лет назад в Никомедии (Турция) родился народный артист СССР Грачья НЕРСЕСЯН (1895-1961) — один из корифеев армянской сцены. Сказать так — слишком мало. Он был из тех, кого обожал весь армянский этнос. Абсолютно народный артист. Тех, кто видел и помнит великого Грачья на сцене, вживую, уже не много. Но остались аудиозаписи, остались фильмы.

Именно они сохранили образ Грачья, его бездонные глаза, его мимику и жесты. Он сыграл почти в сорока армянских фильмах, многие из которых, увы, далеко не шедевры. Часто роли были по-советски схематичны, но Грачья Нерсесян играл максимально выкладываясь, виртуозно, стараясь вдохнуть жизненную силу в своих персонажей. Как бы ни было, некоторые фильмы, бесконечно прокручиваемые на армянском ТВ, заставляют вновь и вновь не только соприкоснуться с магией Грачья — человека и актера, но и окунуться в пронзительные ностальгические волны фильмов “Песня первой любви”, “О чем шумит река”, “Тжвжик” и других.
Предлагаем эксклюзивное интервью младшего сына артиста Давида Нерсесяна, в котором отец предстает в другом, мало кому известном ракурсе. Давид — блестящий инженер, один из основателей, а позже директор ереванского завода “Алмаз” — мечтал увидеть памятник отцу в Ереване. Он не так давно скончался, а памятника все нет и нет. Очень странно… И необъяснимо. Грачья Нерсесян заслужил быть увековеченным в бронзе.

“Меня не оставляет ностальгия по совершенно особенной “ереванской цивилизации”, которая постепенно уходит в прошлое. По тому миру, одним из средоточий которого был наш дом в АДРИ (Дом работников искусств). Яркие, талантливые люди, открытые сердца, незапирающиеся двери, шумные ссоры и еще более шумные примирения, празднество общения с семьями Вагарша Вагаршяна, Авета Аветисяна, Ашота Сатяна, Эммы Цатурян, Татевик Сазандарян, Армена Джигарханяна и многих других. Когда я переехал в свою сегодняшнюю квартиру в непосредственном соседстве с оперным театром, почувствовал себя как на краю земли. А брат мой, Левон, в конце жизни так настойчиво просил отвезти его к нашему дому, что мы вынуждены были исполнить его просьбу, и сейчас мемориальная доска и бюст брата расположены на фасаде здания, из которого виден дом нашего детства”.
В 1926-м у Грачья и Алван родилась дочь Диана, впоследствии специалист по английскому языку, преподаватель театрального института. Талантливая и яркая, которой, к сожалению, уже нет в живых. Еще через шесть лет появился на свет Левон — известный исследователь западной литературы, преподаватель ЕГУ, лидер движения шестидесятничества в Армении, буревестник взлета национального самосознания в 60-е годы, когда впервые стало возможно вслух произносить слова “геноцид” и “наши земли”. Наконец, с интервалом в одиннадцать лет, в середине войны, появился на свет Давид. В это время Грачья снимался в сцене молитвы из кинофильма “Давид-Бек”. В небольшом эпизоде в храме критики потом усмотрели выражение великих патриотических идей. Но именно о сыне молился тогда артист, и его он нарек именем своего героя.
За этот эпизод Сталин наградил Нерсесяна орденом Ленина. О, это было большое событие — оно давало надежду на то, что эмигранта из Стамбула, владеющего английским, немецким, французским, турецким, итальянским, древнегреческим, арабским, русским языками, не постигнет участь его товарища по стамбульскому театру, “агента иностранной разведки” Мкртыча Джанана, следы которого, как и тысяч других репатриантов, затерялись в сибирской ссылке. Не так представляла свое будущее группа артистов во главе с Папазяном, когда в 1922 году на корабле “Персия” они плыли к берегам Советской России. В Батуми юношу без документов по имени Грачья Кечеджян записали под фамилией Нерсесян. К тому времени 27-летний Грачья уже успел сыграть в нескольких спектаклях армянского театра в Стамбуле, сняться в фильме, дебютировать как танцор, научиться играть на флейте и исполнять арабские мугамы, встретить свою первую любовь Адрине, с которой пел “Санта-Лучию”, и расстаться с ней навсегда.
“Жизнь отца сложилась очень непросто. Родители прятали его, не желая отправлять в турецкую армию, которая к тому времени вступила в военные действия в первой мировой войне. Но уберечь отца не удалось, и в одном из сражений с арабами он был взят в плен, оказавшись в мусульманской тюрьме. Его нещадно избивали, но, видно, и там своим огромным обаянием он смог привлечь некоторых на свою сторону: два араба и турок помогли ему бежать”.
Знание многих языков привлекло к юноше внимание немецкого майора Бареллы, у которого он несколько лет работал личным переводчиком. Но сразу же после отъезда майора из Турции Грачья вручили секретный пакет для некоего офицера в Стамбуле. Какое-то предчувствие заставило его распечатать письмо: “Доставивший пакет подозревается в шпионаже, он должен быть приговорен к смертной казни”… Грачья стал свидетелем трагедии в Дер-Зоре, из его памяти так и не стерлись эти жуткие образы. Но они отпечатались и на лице множеством глубоких бороздок. “Папа, откуда у тебя такие глубокие морщины?” — спрашивал маленький Давид. “Вот поедешь в Африку, постоишь под солнцем — и у тебя такие появятся”…
“Папа был как добрый волшебник — бесконечно любил нас и всякий раз, когда мог себе это позволить, приносил с рынка самые дорогие и вкусные фрукты и сладости. Рынок раз в неделю был его единственной обязанностью по дому — все остальные домашние тяготы тащила на себе мама. Чтобы отец пришел, проверил оценки, покричал, наказал, отшлепал — такого в помине не было. Жесткие методы были скорее почерком мамы. Она была дочерью основателя художественной фотографии в Закавказье Левона Тер-Григоряна, происходившего из Карабаха. Когда я учился в школе Камо, мама как-то призналась, что на этом месте раньше было кладбище, где похоронен мой дедушка Левон… Он дружил с Аветиком Исаакяном, который и назвал маму красивым именем Ал-Ван. В тот день, когда мама вышла замуж за отца, она простилась со всеми честолюбивыми мечтами о блестящей карьере артистки.
С тех пор как себя помню, примерно с шести лет, я с отцом вместе отправлялся в театр как на работу. Мы шли по улице Абовяна, он затягивал “Санта-Лучию”, и я вторил ему. Сейчас детей этого возраста не оторвать от американских мультиков, а я увлекался шекспировскими сюжетами в исполнении Гургена Джанибекяна, Ваграма Папазяна, Вагарша Вагаршяна, Авета Аветисяна, Грачья Нерсесяна… Шекспира знал наизусть. Должен сказать, что моим интеллектуальным развитием занимался брат. В точно назначенное время я должен был подняться к Леве и назубок продекламировать Шекспира, Шиллера, Байрона… Не придешь — в ход пойдет ремень. Он был настоящим деспотом в этом смысле. Незадолго до его смерти я не выдержал, раскрылся: “Помнишь, как ты меня мучил?” — “Если бы я этого не делал, ты бы не стал человеком…” Он, конечно, прав, но почему-то все вызубренное начисто стерлось из моей памяти…
Брат был круглым отличником, шел на золотую медаль и всецело был под контролем мамы, поэтому в театр он с нами не ходил. К тому же у него были проблемы со здоровьем, и мама его вечно пичкала, откармливала. Медаль Лева получил, и это была единственная золотая вещь в нашем доме, но и та таинственно исчезла после ремонта. Мы не были бедны, но мама терпеть не могла золотых украшений. К тому же отец безбожно тратил, зарабатывать, делать деньги и складывать их в кубышку он не умел в принципе. Но как только какой-нибудь театр переживал материальные трудности, директоры кидались к отцу: помоги! Он играл спектакли, и аншлаги были обеспечены. Папа вообще старался помочь каждому. Иногда мне кажется, что, будь он жив сейчас, собрал бы нищих со всей Армении и каждый день кормил бы их обедом…”

…В маленьком Давиде невозможно было не заметить артистических способностей. Когда он декламировал монолог Гамлета, “коллега” Вагарш Вагаршян заинтересованно “обменивался с ним опытом”: “Давид-джан, ну-ка еще раз повтори, как это ты сказал эту фразу?” “Слушай, покажи-ка игру пальцев — вот интересно придумал!” — на полном серьезе подыгрывал Авет Аветисян. В “Гамлете” Давиду даже доверили ударять в барабан за кулисами… А в свободное от спектаклей время в ресторане “Кавказ”, где Давид часто бывал с отцом, он исполнял песню о Болгарии под аккомпанемент эмигранта из Франции, знаменитого аккордеониста Марселя…
“И вот в какой-то момент по логике вещей, оказывается, я должен был подняться на сцену. Не знаю, чья это была идея, но только не отца. Ставился спектакль “Семья”, о жизни Ленина. Мне дали роль брата Владимира Ильича, Димы. Никаких эмоций роль у меня не вызвала, я сыграл два спектакля, ушел и больше в театр не заходил. Что-то оборвалось, что-то сломалось во мне… Только когда происходило нечто из ряда вон выходящее, я соглашался прийти с мамой в зрительный зал. Невозможно описать, что там творилось после спектакля, как встречала публика артистов, закидывала их букетами и плитками шоколада, в каком восторге кричала “браво”. Сегодня нет ничего, что можно было бы сравнить с театром тех дней. Нет истинно академического профессионализма. Нет по-настоящему образованного Артиста-Личности”.
…Так сломалась, еще не начавшись, актерская карьера Давида, но не пошел по пути отца и старший сын, бесспорный артистический дар которого не вызывал сомнений. Правда, Левон работал редактором на “Арменфильме” и снялся в нескольких картинах. В студенческом театре на роль Протасова в “Живом трупе” был утвержден именно он. Премьеру играли в АДРИ. Мастеру предложили спуститься в зал. Он сел где-то в последних рядах, просмотрел весь спектакль с очевидным интересом. Поднялся домой, долго молчал… Потом задумчиво произнес: “Не пойму, я был прав в трактовке образа Протасова или Левон”… Потом состоялась конфиденциальная беседа сына и отца, содержание которой никому не известно, и после этого сын на сцену больше не поднимался.
…Педпрактику в школьные годы Давид проходил на “Арменфильме”. Возился с аппаратурой, делал первые операторские опыты, а заодно и навел справки, может ли вдруг случиться так, что его отправят на высшие режиссерские курсы во ВГИК. “Никаких проблем, считай, что ты уже в Москве”, — успокоили его. Но после этих уверений наступила непонятная долгая пауза. Выяснилось, что отец против этой затеи. Мамы Давида уже не было в живых. “В нашей семье нет никого, кто умел хотя бы гвоздь забить”, — сказал отец сыну тоном, не терпящим возражений. Жесткие методы воспитания теперь приходилось применять отцу.
Безо всякого настроения Давид отправился на первый экзамен в Политехнический. Вообще-то он учился на пятерки, но тут ответил так, что экзаменатор заключил: “Ставлю двойку”. — “Спасибо”, — равнодушно бросил будущий изобретатель, почувствовав некоторое облегчение. Пришел домой, стал собирать чемодан: “Еду в Сочи отдыхать…” Переполошилась вся родня, а отец был в таком шоке, что даже не представлял, что можно предпринять. Как же так? Что будет с Давидом?.. Вызвали брата Алван из Тбилиси. “Давай сходим в институт посмотрим, что можно сделать”. И вот они вдвоем появляются в Политехническом. Ба, в институте праздник — накрываются столы, все суетятся, стараясь угодить дорогому гостю. Радости нет предела. Наконец дядя не выдерживает: “Если вы так его любите, как же можно было срезать его сына?” — “Кто? Когда? Какой сын? Какой экзамен? Вызвать педагога, объявить выговор! Считайте, что он уже принят. Откуда нам было знать?” А Давид уже в сочах, возвращаться не хочется, он опаздывает на вступительные экзамены, приезжает только к самому началу учебного года и поступает на вечерний факультет. Уже потом влюбляется в свою профессию, переводится на дневное отделение, делает очевидные успехи. Но отец этого уже не увидел: через год его не стало.
“Папа никогда ничем не болел и за всю свою жизнь ни разу не брал отпуска. Как он работал над ролью, осталось тайной, потому что дома я его ни разу “работающим”, в привычном смысле слова, не видел. Он просто очень много читал и буквально охотился за новейшей информацией с помощью старого приемника, вылавливая “голоса” на разных языках. Даже безумный страх быть арестованным — иметь радио тогда было строжайше запрещено — не останавливал его… А читал он в основном ночью, главным образом периодику. Воскресный толстый номер “Юманите”, что-то на итальянском, “Литературную Францию”… Ужасно нервничал, что нет ничего приличного на английском: “Этот “Дейли уоркер” читать невозможно” — и все же брал иногда. Любил “Технику молодежи”, “Вокруг света”, “Иностранную литературу”. Странный какой-то подбор: зачем ему было читать технические журналы? Он и меня заразил своим увлечением…”

Жизнь Грачья Нерсесяна была у всех на виду. Проходил ли он по ереванским улицам — трезвый или навеселе, сидел ли в любимом кафе, ездил ли в трамвае, гулял ли в скверах — все его узнавали, ему поклонялись, им восхищались…
“Отец был кумиром народа, потому что был с народом. Никогда его не предавал, никогда им не манипулировал. Не вступал в партию, не занимался политическими интригами — он вообще был выше всяких интриг. Мне кажется, у отца были одни только друзья, врагов, если они и существовали, он просто не замечал. В масштабе его личности, в его собственном пространстве их не оказывалось. Чувство зависти папе было незнакомо.
Единственный раз в своей жизни я его видел в глубочайшем потрясении. Снимался фильм “Из-за чести” режиссера А.Ай-Артяна, который в роли Элизбарова никого, кроме отца, не представлял. И вот, когда уже было снято около четверти картины, поступило распоряжение из ЦК утвердить на эту роль Ваграма Папазяна. Папа его воспринимал как своего учителя, они были очень разными, но любили и понимали друг друга… И отец молча ушел со съемочной площадки.
Сидит дома, переживает страшно. Обычно папа не любил оставаться в квартире, а тут не выходит ни в какую. Много пьет — дома он обычно не пил. Занимается нами, но мы же чувствуем, что все это искусственно. А в это время идут пробы с Папазяном. Но его эстетика игры, медлительность жестов, театральность поз ну никак не вписываются в темп современного, уже звукового кинематографа. Ничего не получается, и уже само министерство настаивает на возвращении отца. Я помню, сколько “послов” приходило к нам. “Никогда, — категорически отказывался папа, — должен сниматься Папаз. Он великий актер. После него мне там делать больше нечего”. Помогли в конечном итоге только уговоры самого Папазяна.
Вот еще эпизод. Армен Гулакян, не сумев подчинить отца режиму жесткой дисциплины, начинает постепенно забирать у него роли и не дает новых. Папа был действительно анархичным человеком — режимам, порядкам, системам он не подчинялся. “Слушай, что он ко мне пристал?” — нервничал дома отец. И вот как-то, опять же в угоду существующим “режимам и порядкам” идеологического толка, Гулакяна выгоняют из театра. Он впал в немилость. От него все отворачиваются, общаться с ним становится опасным. 31 декабря мы садимся за новогодний стол. И вдруг папа говорит: “У меня остался долг, я ухожу”. — “Куда, скоро пробьют куранты”. — “Я должен это сделать”. Мы так расстроились, ведь праздничный стол обычно вел он. Встал и пошел к Гулакяну. Это был единственный человек, который поздравил режиссера с Новым годом. Тот прослезился, когда увидел, кто осмелился на этот шаг…
На самом деле папа очень боялся ареста и почти всю жизнь ждал, что однажды за ним все-таки придут. И вот на этом страхе однажды сыграли. После спектакля вместо толпы поздравляющих к нему подходят люди в форме. “Нерсесян? Пройдемте…” Папа в ужасе оглядывается по сторонам, но понимает, что ничего сделать уже нельзя. Послушно идет за русским военным. Его сажают в машину, по обе стороны располагается конвой, и автомобиль трогается с места. “Что делать, от судьбы не уйдешь, однажды это должно было случиться. Ну и наплевать, будь что будет”, — эти недобрые мысли теснятся в голове отца. Наконец машина останавливается. “Выходите!” — с мрачным видом командует русский полковник. Отец вылезает из машины, и вдруг его оглушают возгласы солдат: “Ур-а-а! Ур-а-а! Нер-се-сян! Нер-се-сян!”… Папа оборачивается к командующему: “Вы тоже артист… Но я народный артист”.
В 1961-м, через три года по
сле кончины мамы, во время съемок “Тжвжика” у него вдруг поднялась температура. В то время мы жили с ним вдвоем, к тому же все наши в это время были на даче в Головино, в Дилижане. Папа глотал пилюли от простуды, но слабел на глазах. “Давай поедем к нашим”, — предложил я, и он очень обрадовался. В Дилижане состояние его на какое-то время нормализовалось, но температура все не падала. Его привезли в ереванскую больницу, собрали консилиум, и выяснилось, что у него рак легких на такой стадии, когда операция уже невозможна. Болезнь его скрутила за каких-то три месяца. Он лежал дома и, мне кажется, догадываясь о своем состоянии, играл последнюю роль: делал вид, что ничего не происходит. Ваграм Папазян однажды с криком “Гра-а-ач! Наконе-е-ц!” зашел к нам в дом. “Гра-а-ач! Встава-ай!” — кричит он своим громовым голосом. Я ничего не могу понять, отец находит в себе силы встать и сесть на кровати. “Подписали! Наконец! Собирайся, едем в Стамбул!” — продолжает Папазян. “Нам дали разрешение. Мы сможем увидеть Полис!” — глаза отца загораются, в них появляется надежда… А в соседней комнате великий артист Папазян роняет скупые слезы…
Таких похорон, как у папы, я больше не видел. Казалось, весь народ пришел проводить его. Даже заключенные подали письменное прошение отправить своих делегатов проститься с артистом. После долгих колебаний согласились выпустить одного под конвоем. В театре были выбиты все стекла, вызвали кавалерию, и все же не рискнули вынести гроб с главного входа — вышли с артистического. В Пантеоне народ был буквально спрессован, люди забирались на деревья, многие падали… В какой-то момент народ понял, что нас надо оставить наедине с нашим горем. И когда мы возвращались, было такое впечатление, как будто только что в саду были массовые погромы. Вся территория была завалены туфлями, сумками, шарфами, обрывками одежды. Я, не отдавая себе отчета, хотел собрать все это, чтобы вернуть людям, но потом понял, что это невозможно”.
…”Если бы Грачья Нерсесыч оказался сейчас среди нас, — как-то очень хорошо сказал Хорен Абрамян, — и мы бы спросили его, как же быть в сегодняшнем безумном мире, он наверняка бы ответил своим привычным: бувает…”
* * *
Артистическую карьеру в династии Нерсесянов теперь продолжает актриса Ереванского театра пантомимы, дочь Давида Диана Нерсесян.
Подготовила