Эмиль ГАЗАЗ: “Рисую, чтобы не думать”

Архив 200901/09/2009

Газаза как художника представлять излишне, да и не мое это дело. О пластическом и смысловом богатстве — подтекстах, ассоциациях и иллюзиях созданных им образов, об особенностях художественного восприятия реальности пусть судят искусствоведы.

Благо вниманием с их стороны он не обделен. Один из нью-йоркских критиков, к примеру, недавно написал, что работы Газаза (в английской транскрипции — Казаза) вызывают ощущение вечности, поскольку не могут быть привязаны к какой-то конкретной эпохе или стране. Соответственно, подводится и философия, в основе которой то, что Карл Юнг называл “коллективным бессознательным”… Может, оно и так, но, как говорит сам Газаз, — “who cares?” Для него вся эта терминология не имеет ровным счетом никакого значения. Он — в процессе, в творческой горячке — спонтанной, но не бессознательной. Такой же спонтанной была и наша беседа с художником в Conrad’s — в популярном глендейлском кафе.
Газаз, напомним, с 1980 года живет в Лос-Анджелесе. Родом из Ленинакана, учился в художественной студии им.Меркурова, в Терлемезяновском училище, затем в Ереванском художественно-театральном институте. Его скульптуры дважды — в 2004 и в 2007 гг. — удостаивались главной премии Медичи на биеннале во Флоренции.

“Это что, будет записывать меня?” — художник хмуро указал на диктофон. Получив утвердительный ответ, вздохнул — “Ладно, пусть записывает. Все равно Советов уже нет”.
Через секунду, однако, он признался, что соскучился по Советам, по 1 мая, когда надевали чистую одежду и шли всей ребятней на главную ленинаканскую площадь, а затем, вымазавшиеся, грязные, возвращались домой.
“Чтобы попасть на площадь, пролезали через какие-то заграждения, машины… Мать давала деньги на семечки и леденцы, мы забивали ими все карманы, гуляли, веселились с друзьями…”
— А здесь друзья есть?
— Друг — тяжелая работа. Откуда ему взяться?
— Вы сейчас фактически американец…
— Я сейчас фактически совсем не американец. Какой из меня американец? Американец тот, кто думает по-американски.  — Но разве ваше искусство очень армянское?
— А что такое “армянское”?
— Вам лучше знать…
— Армянское — церкви, Ахтамар — армянское, миниатюры Тороса Рослина… Овнатан — последний армянский художник. Дальше ничего армянского нет.
— Можете несколькими словами объяснить, что вы делаете?
— Описать, что я делаю? Беру пластилин, леплю что-то, беру краски, наношу их кистью на полотно, бывает, на бумаге черчу…
— А о чем думаете, когда делаете это?
— Не думаю, рисую просто. Рисую, чтобы не думать. Кто хочет думать, пусть занимается наукой. Лепка и рисование в психбольницах используются как средство терапии. Представьте, что я сутками только этим и занимаюсь…
— Про вас пишут, что вы создали свой мир — интересный, немного странный, не очень красивый, даже уродливый… местами. Так?
— А что такое красота? В классическом искусстве, знаешь, наверное, она измерялась пропорциями, если небольшое отклонение — уже не красиво. Но ведь это давно не так. Искусство дошло до того, что уже и красота стала не интересной. Она не интересует, понимаешь? Красота не имеет смысла в искусстве.
— Почему?
— Если мне надо рисовать красоту, могу я нарисовать красивее Леонардо или Тициана? Они уже сделали…
— Но Дали тоже уже сделал…
— Что?! Дали? Забудь о нем.
— А разве у вас нет с ним сходства?
— Ладно, здесь наша беседа закончилась. Несите суп! У меня нет никакой связи с Дали. Никакой.
— А с кем у вас связь?
— Я в реальности даже не думал, на кого похож. Какое мне дело до этого?
— Любимые работы у вас есть — те, с которыми вы не можете расстаться, потому что привязанность большая? Некоторые ваши персонажи очень живые… Вы случайно не разговариваете с ними?
— Нет, до этого я, слава богу, пока не дошел. На психику не жалуюсь. И я не влюбляюсь в свои произведения. Пока работаю, леплю — люблю. Как закончу, выплавлю или дорисую — все. Сделал — перерезал пуповину, это уже не твое. Картины, скульптуры, так уж заведено, гуляют по всему миру, ходят из дома в дом, и никому не дано знать, где они доживут свой век.
— Где было легче заниматься творчеством — в Армении или здесь?
— Я там не работал — учился только. Как закончил, приехал сюда. Там я хотел мастерскую, не дали. Всем тогда давали, но мне отказали.
— И поэтому вы уехали?
— Нет, не поэтому.
— Что вам в Америке больше всего нравится?
— Нравится, что с литьем проблем нет. Хорошее в Америке то, что она большая.
— Давно не были в Ереване?
— Примерно четверть века… Хочу поехать, но не люблю самолеты. Не люблю ситуации, которые невозможно контролировать.
— А вы бы не хотели, чтобы ваши скульптуры существовали в более открытом пространстве?
— На улицах? Да, но кто думает об этом? Сколько ни есть скульпторов, всем, не считаясь с их профессионализмом, предлагают что-то выставить в Ереване… В советское время хоть худсовет был, не позволяли что попало выносить на всеобщее обозрение. Правда, тогда тоже было немало неудачных памятников… По мне, кроме Ерванда Кочара, кроме Давида и Шаумяна работы Меркурова, все плохо. За редким исключением, все остальные памятники лишь портят Ереван.
— А если завтра кто-то скажет то же самое про ваши скульптуры?
— Тот, кто разбирается в искусстве, не думаю, что скажет. А мнение других малоинтересно.
— Если бы вам предложили установить памятник в Ереване, какое место вы бы выбрали?
— Площадь, там где памятник Ленину стоял. Что-то не так? Почему я не могу выставить свою работу на площади Республики? Я такой же человек, как Меркуров, ничуть не хуже… Я хочу сделать памятник Тиграну Великому. Хочу, чтобы он силу придал Армении. Нам надо напоминать про наше могущество, надо выпрямляться…
— Это будет конный памятник?
— Конечно. Не Ленин же, чтобы с указующим перстом и стоя.
— А эскизы уже есть?
— Нет, я никогда не делаю эскизов.
— Ну тогда это опасно. А что, если вдруг вы и Тиграна Меца изобразите, как некоторых ваших чудищ, — с иголками, с прорывающейся откуда-то из-под бока звериной сущностью?
— Я обещаю сделать такой памятник, ради которого будут приезжать в Армению. А если не понравится ереванцам, всегда можно переплавить — бронза не пропадет.
— Есть еще место, которое вы приглядели в Ереване для своих работ?
— Думаю, подойдет и Кольцевой бульвар. Мне важно, чтобы место было оживленным.
— В Армении у вас есть родственники?
— Сестра родная. Приехала несколько лет назад навестить меня, но даже месяц не выдержала — вернулась домой в Ленинакан. Все возмущалась, пока была тут, — что за страна, поговорить не с кем, людей нет… А мы что, не люди — нам что, общаться не хочется? Но вот терпим же… Того Ленинакана, который я оставил, наверное, уже нет…
— Там себя увереннее чувствовали?
— Вы это про “родную почву”? Главное не земля и не вода, а кровь, которая течет в нас. В ней причина, почему, даже будучи за тридевять земель, я и многие другие ощущают себя армянами. А уверенно я себя чувствую всегда, когда нахожусь среди людей, которые понимают меня.
— Есть недостаток понимания?
— Понятости. … “Ай тха, что ты делаешь — если эта девушка оживет, ты захочешь стать ее парнем?” — не могу забыть слова одного из своих наставников в Терлемезяне. Я упорно отвечал: “Захочу” — и продолжал лепить, как вы сказали, уродливых женщин. Мной словно кто-то управлял свыше. Для меня сила важнее красоты. Я имею в виду внутреннюю силу в женщине, которую и передаю, как могу…
— Через мускулистые руки-ноги, коренастые фигуры… А что это за странное видение под названием “Собирательница”? Неужто сама г-жа Смерть?
— Да, я вылепил ее после смерти матери, в 2000-м. Вот так ходит она, ходит, собирает людей…
Отец скончался, когда мне было 11 лет, но осиротел я, когда не стало матери. Самое трагическое в том, что мать так любила свою родную землю, а скончалась здесь. Наверное, от тоски — она никогда не болела. В 1989-м, после землетрясения, приехала ко мне. Дом наш был разрушен, жить с дочкой и зятем ей не хотелось — гордая была, со своими принципами и понятиями. Вот и приехала к сыну — блудному и непутевому. Приехала, увидела, в каких условиях я живу — кругом пыль, полный кавардак, — схватилась за голову. И с ходу начала наводить порядок — выгребать многолетний мусор, заправлять, как только она умела, постель. Патологическая была чистюля. Помню, в Ленинакане она драила весь наш подъезд, а заодно и пол-улицы, а потом стояла у входа и заставляла жильцов снимать обувь прямо в подъезде. Да еще и обзывала: “Свиньи вы, свиньи, грязь разводите, за собой не убираете”… Просто терроризировала соседей. Те из страха разувались. Очень сильная была женщина, а с виду маленькая такая, хрупкая… Она все для меня сделала.
— Про вас пишут, что вы приехали сюда, чтобы свободно творить…
— Неправда это, я всегда свободно творил. И ничего сам не решал — так получилось, что приехал. Видимо, “вверху” кто-то решил за меня. Бывшая жена собиралась забрать ребенка и приехать сюда. Вот я и потянулся за дочкой.
Я даже не представлял, куда приехал. Не знал, что здесь есть салоны живописи, магазины, где можно купить краски и все такое. Поступил на работу — обычную, сначала в ювелирном цехе, затем в автомастерской. В свободное время разрисовывал стены и, видимо, настолько всем надоел, что мои боссы как-то принесли мне глину и разрешили лепить во время перерыва или в отсутствие клиентов. Правда, потом долго кричали-звали: не так-то просто оторвать меня от глины. Словом, освоился я не сразу.
…Всего однажды, в 1986 году, поехал я домой, к матери. Поехал и решил для себя — остаюсь. Пошел, как мне посоветовали, в ОВИР, сделал заявление о том, что собираюсь остаться на родине. Не прошло — потребовали какие-то бумаги, которых у меня не было… Сейчас наверняка с этим проще.  — Но вы же не собираетесь сейчас возвращаться?
— Кто знает. Если в Ленинакане откроют мой дом-музей, может, поеду и стану жить в нем. Может, и дочка приедет. Но если будут проблемы с литьем, тогда не знаю, смогу ли я выдержать… Решение “свыше” должно прийти.
— Выходит, человек вы верующий…
— Да. И смысл жизни в восхвалении господа, в возвращении творцу хотя бы толики того, что он дал нам. Господь всех одарил силой и талантом, а значит, и отдача должна быть максимальной. Еще одна истина: какой бы тяжелой ни была работа, она способна приносить радость и счастье, если, конечно, человек любит то, что делает.
…Вот вы в начале беседы спрашивали, кто мне близок. Когда я был маленьким, мне нравилось надевать пиджак и ходить с поднятым воротником. Очень хотел походить на испанца. И не случайно, что мне по-настоящему близки именно великие испанцы — Эль Греко, Гойя, Веласкес… Что касается направлений, стилей, разных терминов — сюрреализм, модернизм с элементами барокко или чего-то еще, — то их придумывают искусствоведы. Художники этим никогда не занимаются — они делают свое дело так, как им нравится.
— Что посоветуете своим коллегам?
— Коллеги — это кто?
— Люди, которые умеют рисовать, лепить…
— Уметь — это мало. Надо, чтобы еще на голову кирпич упал… Вот тогда — мои коллеги…
— “Кирпич” — это что?
— “Кирпич” помогает человеку иметь свой мир, свое внутреннее  содержание и не шарить глазами по сторонам, думая, откуда что украсть.  А то играют в художников, кисть держат в зубах…
— А вы не держите кисть в зубах?
— Нет, у меня зубов нет.
— А в халате не рисуете?
— Зачем? Мне и в штанах удобно, только вот они в краске вечно…
— Не любите вы никого…
— Я всех люблю, просто хочу, чтобы вещи называли своими именами. Если это стакан, не надо называть его графином. Если я скажу сейчас, что у тебя в чашке не кофе, а суп, тебе понравится? А ведь в жизни очень часто кофе выдают за суп и наоборот…
— А вы людей выдаете за зверей…
— А кто они, если не звери?! Самые опасные звери, потому что ты думаешь, перед тобой человек, а на самом деле — дикий хищник.
— Но не все же люди — звери?
— Не все, но во всех есть что-то от зверя. И это нормально. В природе все переплетено. Я, может, делаю человеку комплимент, когда называю его зверем. А когда я леплю кентавра, то уж тем более ничего нового не сочиняю. В этом мире нет ничего нового. Цивилизации возникали, развивались и исчезали. На смену приходили другие… Слои цивилизаций погребены под нами.
— Словом, вы ничего нового не создаете…
— Не серди меня.
— А где ваш гюмрийский юмор?
— А где ты видишь гюмрийца? У меня мать из Гюмри, отец — из Карса. А вообще-то я много шутил, просто ты не поняла.
Спасибо.
Эмиль Газаз заразительно рассмеялся. От его изначальной хмурости не осталось и следа. А беседа продолжалась еще долго. Лирическую струю привносила в нее супруга моего собеседника, Мане Айрян, дополнившая портрет художника новыми штрихами. Мане принадлежит активная роль во всех проектах, связанных с творчеством Газаза. Именно в тот июльский вечер в Conrad’s она рассказала о планах по открытию музея и дома-музея художника в Ереване и в Гюмри. А буквально через несколько дней Мане уже была в Армении, чтобы проложить Газазу обратный путь на родину…
Наира МАНУЧАРОВА
Лос-Анджелес-Ереван