“Будешь в Варденисе, спросишь в кафе Арега, скажешь, что от меня. Он поможет”

Архив 201107/06/2011

Однажды в 1984 году в Армении и Карабахе побывал Сергей ЗЛОБИН — сегодня кандидат геолого-минералогических наук, ведущий специалист аналитического центра “Минерал”. Участник геологических экспедиций — наземных и морских. Автор многих научных публикаций, он не так давно опубликовал в научно-публицистическом альманахе “Статус-кво” свое эссе о той давней поездке.

Тогда и начался его роман с Арменией. “Я распахнул окно и понял, что влюбился”, — пишет он. Эссе Сергея Злобина действительно написано с любовью и мягким юмором. Наблюдательный по определению — геолог! — он зафиксировал симпатичные детали нашей жизни и создал образ страны, окрашенный в приятный розовый цвет. Вполне возможно, что нынешняя Армения показалась бы ему иначе окрашенной. Впрочем, не будем гадать и поблагодарим Сергея Злобина за любовь, пронесенную сквозь время и обратившуюся в эссе, предлагаемое читателям “НВ”.
Много лет назад, на излете молодости, кто-то (при всем своем атеизме подозреваю, что это был Бог) взял меня за руку и посадил в самолет Москва — Ереван. Поездка эта, как и любой Высший Промысел, была достаточно неожиданна, и единственной ассоциацией с Арменией был для меня Самвэл Саркисович, у которого я занимался в авиамодельном кружке при районном доме пионеров.
В три часа пополудни мой ТУ благополучно приземлился на армянской земле, и стюардесса произнесла первое из услышанных мною армянских слов — Звартноц — так назывался ереванский аэропорт. Непривычный для уха дефицит гласных заставил меня внутренне сжаться и приготовиться к неожиданностям, которые, как и положено в путешествиях, не заставили себя ждать.
Дверь самолета распахнулась, я сделал первый шаг по трапу и остановился, поняв, что сейчас умру — меня окружил плотный и горячий воздух, сквозь который надо было идти, как сквозь воду. Судорожно глотая его и вспоминая благословенные годы работы на Севере, я доплелся до здания аэропорта. Хотелось пить, и в буфете была куплена бутылка минералки, в которой можно было смело заваривать чай, после чего я вышел на площадь. Далее предстояло решить еще одну задачу — добраться до города, где возле здания Института геологических наук меня ждала экспедиционная машина. Стоимость такси до города по моим расчетам не должна была превысить трех рублей, и я решил рискнуть.
В машине, продуваемой ветром, стало легче, к тому же скорость “Волги” редко опускалась ниже 100 км, мы обгоняли колонны самосвалов, везущих виноград, повозки с сеном, легковушки — в общем, всех, кому было по пути с нами. Тем, кто ехал из города, приходилось хуже. Нещадно сигналя и мигая фарами, мы выезжали на встречную полосу, расходились в сантиметрах с повозками, самосвалами и легковушками, которые мигали нам и тоже сигналили. Правда, в отличие от нашего басовитого гудка, похожего на сирену воздушной тревоги из военных фильмов, встречные пели нам разные мелодии, среди которых особенно часто слышалась популярная в тот год “листья желтые над городом кружатся”. В Москве, надо сказать, такие сигналы еще не вошли в моду, о чем я и сказал водителю.
“Пижжены, по сто рублей за такой игрушка платят, — ответил он. — Я свой с танка взял”.
Водителю было на вид лет шестьдесят, его левая ладонь, поднятием которой он приветствовал, по-моему, каждую третью встречную машину, была оборудована тем, что сейчас зовется “гайкой”, а тогда уважительно именовалось “печаткой” — золотым перстнем размером с крупный грецкий орех.
Мы въехали в город. Узнав, что я первый раз в Ереване, водитель, которого звали Рубен, сказал: “Сейчас город показывать буду”.
Я с тревогой скосил глаза на счетчик, но, решив, что раз приключение началось, оно должно продолжаться, махнул рукой. Моя решимость была вознаграждена — целый час мы колесили по городу, взбирались, ревя мотором, на какие-то кручи, падали вниз по переулкам, напоминавшим горнолыжную трассу, мимо проносились розовые, лиловые, желтые здания из туфа, церкви, платаны, лестницы, белье, висящее на натянутых между домами веревках, фонтаны и купающиеся в них дети. Рубен, крутя баранку, свободной рукой показывал — Давид Сасунский, Матенадаран, Ованнес-Мкртыч, Зоравор и, конечно же, Цицернакаберд. Попутно он сыпал именами царей и католикосов, воинов и святых, рассказывал анекдоты и байки про коньячный завод, истории про своих племянников и о том, как он ездил в Москву. От него же я впервые услышал слово “цеховик”, произносимое со сдержанным, но явным уважением.
Когда мы въезжали во двор института, Рубен вдруг спросил: “Ты знаешь, когда армяне христианами стали?” И сам ответил: “В 301 году, вот!” Потом помолчал и добавил: “Ереван на 29 лет Рима старше, да”.
На счетчике было семь с полтиной, я дал десятку, понимая, что сдачи не будет, и Рубен сказал: “Будешь в Варденисе, спросишь в кафе Арега, скажешь, что от меня. Он поможет.” Погудел танковым сигналом и уехал.
Наутро, проснувшись, как только солнце проникло в комнату, я подошел к окну. Дом, в котором я ночевал, стоял на возвышенности, внизу виднелись бесконечные крыши, висящее на веревках белье, какая-то незнакомая мне доселе жизнь. Вдали были нарисованы убеленные снегом горы. Я распахнул окно и понял, что влюбился.
Уже потом, когда наша экспедиция исколесила по армянским горам тысячи верст, когда на сетчатке глаза навечно отпечатались Севан и Зангезур, пещеры Гориса и гранатовые рощи Арцаха, когда у меня появились армянские друзья, я стал понимать, чем эта земля привлекла Ноя. Старик ведь был мудр и знал, что в округе есть горы и повыше, Эльбрус там, или Демавенд в Иране, но направил свой ковчег именно сюда, к двуглавому Арарату. Ибо понимал, что вода великого потопа спадет, из-за туч выглянет солнце, и надо будет начинать жизнь снова. А есть ли для этого место лучшее, чем Араратская долина?
По дорогам Армении можно ехать всю жизнь, и когда эти места становятся уже знакомыми, в душе возникает изумительное по своей остроте и мудрости ощущение — сплав восторга перед неизвестным и радости узнавания — церкви, утеса, поворота дороги, горного ручья, харчевни, сада, манящего запахами базара, заполонившей дорогу отары, лая собак — всего того что ты уже видел, слышал, пробовал, чувствовал. И не важно, что это за дорога — шуршащая под колесами трасса, горный серпантин или просто дно пересохшего ручья — все равно ты счастлив. Потому что едешь. А значит — живешь. И нигде так хорошо не думалось, как в кабине экспедиционного “шестьдесят шестого”.

Не будет преувеличением сказать, что над всей Арменией, над горами и ущельями, персиковыми садами и виноградниками, над дышащими хлебом тонирами и колдующими на своих кухнях хозяйками, над церквями и хачкарами, над тысячелетиями истории и сегодняшней волей к жизни — над всем этим возвышается Арарат. Не царит, нет, возвышается. И не потому, что высокий, а потому что велик. В этой горе сходятся и история армянского народа, и мысли о Боге, и чувство своего единства с временем и пространством.
“Отец Арарат” — как назвал его Мандельштам. И продолжил: “Мне удалось наблюдать служение облаков Арарату. Тут было нисходящее и восходящее движение сливок, когда они вваливаются в стакан румяного чая и расходятся в нем курчавыми клубнями. А впрочем, небо земли араратской доставляет мало радости Саваофу: оно выдумано синицей в духе древнейшего атеизма”.
А за век до этого Арарат, который даже не был на 100 лет моложе (что для него сотня лет), открылся Пушкину:
“Что за гора?” — спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: это Арарат. Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни — и врана и голубицу излетающих, символы казни и примирения.”
Даже чуждый сантиментов Фритьоф Нансен был поражен:
“На юге высится Арарат, совершенно отчетливо видна его могучая вершина. Огромный снежный купол сверкает в лучах заходящего солнца. Это могучая гора первой бросилась нам в глаза, когда мы сюда приехали, она возвышается над всей страной.  Перед нами проходят непрерывной вереницей образы прошлого этого народа, который испокон веков жил здесь же, в тех же долинах, под сенью Арарата и Алагяза. Сколько борьбы, нужды, неизбежных страданий, и так мало побед. Есть ли в целом свете другой народ, который бы столько же выстрадал и — не погиб?”
Одно из главных ощущений, возникающих, когда вновь попадаешь на эту землю — это ощущение легкости и свободы. Здесь ничего не давит, не пригибает, и даже когда идешь в гору с рюкзаком и молотком в руках, кажется, что ты не просто совершаешь обычный геологический маршрут, а с каждым шагом поднимаешься выше — не только над лежащим внизу Севаном, но и над суетой московской жизни, прожитыми годами, самим собой, наконец.
Это же ощущение легкости и недавления испытываешь, когда встречаешься с армянской церковью. “Зубы зрения крошатся и обламываются, когда смотришь впервые на армянские церкви”, — писал Мандельштам:
Плечьми осьмигранными дышишь
Мужицких, бычачьих церквей.
В горах и долинах они — плоть от плоти этой земли — сливаются со склоном, к которому прилепились, с вершиной, которую венчают, с садом, цветущим вокруг.
Зажатые в туфовых стенах Еревана, они не отстраняются от жизни с надменным видом знающего вечную истину небожителя, а живут общей судьбой со своими прихожанами, закрученные в вихрь автомобильных гудков, запаха кофе, детских криков, свадеб, похорон, рождений, влюбленностей, разводов и бесконечных застолий по всем этим поводам.
Просто бежишь по раскаленной ереванской улице, открываешь дверь — и оказываешься в прохладном полумраке наедине с Богом. Только ты и Он. И ничего лишнего. Ни внутри, ни снаружи.
Нет ничего лишнего и в хачкарах, которыми славится Армения. Эти молчаливые каменные плиты с высеченными крестами, многие из которых с мудрой грустью смотрят на этот мир больше тысячи лет, можно встретить всюду — в городе, на кладбищах, во дворе сельского дома, на выжженном солнцем склоне горы, куда редко забредают даже пастухи. Пейзаж Армении немыслим без хачкара. И даже в жару хочется согреть ладонь о его никогда не остывающее тело.

Одна из главных истин, которую щедро дарит Армения своему гостю — это понимание равновеликости телесной и духовной жизни. Нигде больше я не встречал такого уважительного отношения к еде. Здесь вы не услышите “иди есть” или “давай перекусим”, или “жратва”. Все это заменено великим, нежным и ласкающим слух глаголом кушать. Если правильно произнести это слово, звук “у” приобретет привкус “ю”, а язык ваш дотронется до нижней десны — также, как он непроизвольно делает это, когда вы сглатываете слюну, чувствуя запах бозбаша, толмы, тжвжика, кюфты — или просто слыша эти названия.
А ишхани хоровац?
А тонкие, кровяно просвечивающие, как ладонь, заслоняющая глаза от солнца, ломтики бастурмы, из которых можно сложить розу?
А сыр “Лори”, завернутый вместе с кинзой, реханом и мятой в лаваш, или (простите, Осип Эмильевич) в “лавашную влажную шкурку”?
Все это, согреваемое руками тетушки Ашхен, бабушки Ануш или красавицы Каринэ, можно только кушать.
— Узум ес ац утел, — спросят вас, — будешь кушать?
И невозможно ответить нет.
И никакого раблезианства или пресыщенности римского пира — просто человек дал земле свой труд, а она дала ему свои плоды. Два близких существа бескорыстно помогли друг другу.
Хотя это все же пир. И дело не в изобилии и дороговизне. В маршрутах приходилось сидеть с пастухами за расстеленной на земле холстиной, на которой, кроме ломаных руками лепешек (живая плоть этого чуда не допускает стали), грубо порезанных помидор, лука и сыра, крупной соли, ну, и, конечно же, тутовой водки, ничего не было. Вокруг обычно сидели огромные кавказские овчарки, в раскрытую пасть которых можно поставить бутылку шампанского. Нелюбители чужаков, эти мрачные звери встречали нас на дальних подходах к кошаре, и обязательно несколько бойцов делали большой круг и оказывались за спиной. Сейчас же они были почти полноправными участниками пира.
Во время этих застолий я не мог отделаться от мысли, что и дед, и прадед этого пастуха также сидели на этом самом месте, и на столе было все то же, что и у нас и сто, и двести, и пятьсот лет назад. И угощающий нас пастух знает их всех, включая каменщика деда Вазгена, который в 1680 году при католикосе Наапете ушел в Ереван восстанавливать разрушенную землетрясением церковь Святого Саргиса.
А я знаю только своего прадеда.
***
Память Армении — уходящая в века, связь ныне живущих с воевавшими, строившими, возделывавшими каменистую землю, писавшими книги предками, не мешает им, ныне живущим, поддерживать такие же связи в горизонтальном пространстве нынешнего мира.
И когда наша экспедиция оказалась в безвыходном положении — все окрестные бензоколонки были крест-накрест перечеркнуты давно не чувствовавшими бензина шлангами — я вспомнил про водителя, катавшего меня по Еревану и направился в Варденис в поисках кафе. Заведений в городке было несколько, и я, уже поднаторевший в местной жизни, остановил пожилого армянина и сказал, что ищу Арега, который работает в кафе. В ответ степенным движением кизиловой палки мне было указано на нужное место.
Войдя в кафе, я спросил Арега, и через минуту был препровожден в кабинет, где сидел красавец Арег.
— Я от Рубена, — произнес я. Это был первый опыт блата в моей жизни. В нескольких словах я объяснил ситуацию — московская экспедиция, бензина нет, работать не можем. Как говорят сейчас в московском метро, “сами мы не местные”.
— Пошли, — сказал красавец, — кушать будем.
“Кушать” продолжалось около двух часов. Потом мы поехали на его “шестерке”, периодически нарушая тишину сиесты сигналом, певшим на этот раз что-то вроде “Ах, Арлекино, Арлекино”. Экспедиционный “шестьдесят шестой” смиренно следовал за нами. Вскоре перед нами предстали три огромные серебристые емкости. Арег достал из кармана ключ и открыл замок на одном из кранов. В утробу нашего вездехода потекла живительная влага. Мой водитель находился в состоянии человека, встретившего НЛО — он годился мне если не в отцы, то в старшие братья и держал меня за мальчишку.
За несколько экспедиций, проведенных в Армении и Нагорном Карабахе, я приходил от Эдика и Вачика, Ашота Барсеговича и Нерсеса, а случайно подвезенный по пути человек по имени Гамлет (я был знаком с двумя Гамлетами и одной Офелией) помог с безнадежным, казалось, ремонтом машины.
Встречи эти вспоминаются не только с нежностью, но и с улыбкой.
Так, однажды, во время работы в Нагорном Карабахе, мне надо было отметить командировки и получить справку, что, дескать, наш отряд работал на высотах более двух тысяч метров. Это было необходимо для выплаты высокогорной надбавки. Я появился в кабинете председателя местного райисполкома, когда тот пил чай со своим замом. Кстати, как ни странно, один из них был армянином, а другой азербайджанцем. Мы были знакомы, и я присоединился к трапезе, которая очень быстро стала принимать угрожающие размеры. Объяснив суть дела, я протянул ему заготовленную заранее бумагу. Оставалось только поставить подпись и печать. Отцы района долго изучали и обсуждали документ, переходя с одного наречия на другое.
— Пачему так мало написал — две тысячи. Давай напишем — четыре тысячи.
Наивысшая точка района была около двух с половиной, о чем я, по глупости, и доложил начальству. Это была обида.
— Кто мерял, а? — спросил председатель и подписал бумагу.
Ситуацию сгладил только десятиминутный тост (этому обучаешься довольно быстро), посвященный району. Впрочем, я не соврал тогда ни единой буквой, да и сейчас могу подписаться под каждым словом.
Я безумно благодарен всем этим людям не только за бензин, ремонт и застолья — все эти эпизоды были маленькими крупинками, которые падали на чашу добра, и она перевешивала и опускалась ближе к нам, а чаша зла уходила хоть немного, но выше.
А там с ней разберутся.

Я не бросил монету в вечерний,
отливающий медью Севан,
но мне надо вернуться,
я знаю, мне надо вернуться,
и увидеть его
синевою налитое блюдце,
услыхать тихий строй
его песен,
печальных и странных.
Там упавшие звезды хачкаров
лежат на его берегах,
там на желтых холмах
перепутались тропы овечьи.
ночью низкое небо
ложится кошмою на плечи,
а наутро взлетает,
как синяя птица, стремглав.
Черноглазая жизнь!
Буйство трав на воскресном базаре,
баснословие цен,
суета, суматоха и смех.
Словно дым забытья,
Облака с перевала сползают
и скрывают его
от меня, от тебя, ото всех.

На теле каждого народа, как и человека, есть точки, куда сходятся нервные окончания со всего организма, концентрируя всю его боль. В Армении такая точка — гора Цицернакаберд в Ереване. “Ласточкина крепость”, если перевести дословно. Чтобы попасть сюда, надо подняться по каменной лестнице, составленной из несчетного количества ступеней. Лестница приведет вас к расщепленной стеле и вечному огню, окруженному склоненными плитами. Это памятник жертвам геноцида армян в Османской империи — вечная память более чем полутора миллионам человек, погибшим только за то, что были армянами. И когда я впервые поднялся сюда, я понял, что болью можно заразиться как гриппом. Во всяком случае, со мной это произошло.
Сейчас мои поездки в Армению и Карабах давно в прошлом, многое я бы дал, чтобы очутиться там вновь. Во время карабахского конфликта, смотря по телевизору хронику, я узнавал знакомые места — вот на этом повороте я отбирал образцы, а теперь здесь стоит, шевеля своим зловещим хоботом, танк. Здесь мы сидели и ждали машину, которая отвезет нас в лагерь на реке Шалве, все пять палаток которого умещались под одним огромным грецким орехом. А теперь здесь лежит убитый шальной пулей ослик, и пожилая крестьянка плачет около него. По этой дороге я тащил неподъемный рюкзак с пробами, которые, кстати, оказались потом самыми удачными, и проклинал жару. А сейчас по ней идут бородатые люди с автоматами. А дорога из Лачина в Горис называется теперь Лачинский коридор.

Куда бежишь, река Шалва,
Как шарф закутана
Вокруг предгорного села.
Все перепутано.
На землю падают рассвет
И утро раннее.
И остается только след
В воспоминаниях.
Успей сказать, что я не прав,
Ведь ночь кончается.
Молчит Нагорный Карабах.
Не откликается.

Жарким сентябрьским днем 1984 года я в последний раз покидал Армению. Экспедиционная машина, выгрузив мои походные пожитки около аэропорта, развернулась и исчезла в клубах пыли — ей предстояло добираться до Москвы своим ходом. Хотелось пить. Я подошел к павильону на площади и спросил воды.
— “Буратино” есть, — ответил продавец. Напиток, именуемый “Буратино”, стоял на солнце, и в нем можно было заваривать чай. Причем сладкий.
— Шампанский есть. Очень холодный. Пятнадцать рублей. — До горбачевской антиалкогольной компании оставалось меньше года.
Через секунду в моих руках оказалась бутылка ледяного брюта и пластиковый стаканчик. С тех пор я не пил ничего вкуснее. Я пил шампанское и думал, что можно привезти из Армении. В моей сумке лежали бутылка “Ани”, чудная цилиндрическая кофемолка, коробка с персиками для дочери, еще какая-то мелочь. Еще в ней лежали три великолепных хачкара весом по тонне каждый, ручей Памбак, впадающий в Севан, дерево гранатовое и дерево грецкого ореха, глиняный кувшин с лебединой шеей, десяток картин из Ереванской детской картинной галереи (где еще есть такая?) и табличка с одной из ереванских улиц, гласившая “ул.Р.Люксембурга”. Все эти хрупкие вещи были надежно упакованы в дорогу спускающимся с Зангезурского хребта облаком.
Дорога предстояла дальняя, но ничего не разбилось до сих пор.
Объявили посадку на мой рейс. Я допил шампанское и пошел к самолету.
Подготовила