А вот и я!

Архив 200929/10/2009

Такими словами приветствовал публику клоун Леонид Енгибаров. С ним дружил журналист Владимир ШАХНАЗАРЯН, который после долгого отсутствия вернулся в родной Ереван и вполне может повторить эти слова.

Владимир Шахназарян, или просто Шах, как называли его в дружеском кругу, — человек, известный многим. Он на протяжении десятков лет работал в армянской и союзной прессе, в основном писал о культуре и искусстве и писал прекрасно, со знанием дела. Родился в Ереване. Отец, прокурор, был расстрелян в 37-м, мать и пятилетнего Володю выкинули из их кооперативной квартиры и вселили в мрачную комнатку с земляным полом в Конде. “У меня не было детства, я вспоминаю его с отвращением”, — говорит он. Действительно, нелегко было быть сыном “врага народа”.

Тем не менее он встал на ноги и стал органической частью армянского культурного пространства, и не только потому, что представлял Армению в “Труде”, “Дружбе народов”, “Советской культуре” и “Независимой газете”. А прежде всего по той причине, что знал культуру изнутри, дружил (действительно дружил) с Минасом, Сарьяном, Хостикяном, Мгером Мкртчяном, Ширазом, был близок с Ваграмом Папазяном, Рафо Исраеляном и многими другими. Кроме собственно журналистской работы Владимир Шахназарян писал сценарии, либретто, радиопьесы. Так, по его либретто Авет Тертерян создал оперу “Огненное кольцо”, а Эдгар Оганесян — балет “Голубой ноктюрн”. Во время карабахской войны он вместе с баронессой Кокс и Зорием Балаяном возил в Степанакерт гуманитарное продовольствие и отправлял оттуда информации для газет. Последние годы В.Шахназарян был корреспондентом газеты “Русский израильтянин”, написал сатирический детектив-трилогию “Прощай, ублюдок”, а также киносценарий “Хаджи Мурат”, ждущий своего киновоплощения. Возвратившись на родину, гражданин Армении Владимир Шахназарян пообщался с работниками Службы социального обеспечения и был несколько разочарован. Что-то не заладилось с начислением пенсии…
“НВ” рада возвращению коллеги и рассчитывает на сотрудничество. Пока же предлагаем читателям его интереснейшие воспоминания о Мартиросе САРЬЯНЕ и Леониде ЕНГИБАРОВЕ (на снимках вместе с ними молодой Шах).

НЕИЗВЕСТНЫЙ САРЬЯН

Однажды я спросил его: как бы вы в двух словах охарактеризовали Сталина? Последовал ответ стремительный, как удар кисти великого мастера.
— Сталин — это целеустремленный бандит!
Лицо Сарьяна помрачнело.
— Я сидел рядом с ним за столом. На банкете во время декады армянской культуры в Москве. Рябой, с низким лбом и прокуренными усами. Сталин поднял бокал и произнес тост. На армянском. Я уловил его улыбку. Вот тут, под усами. Неприятную. Двуличную. Ядовитую…
Потом он повернулся ко мне и неожиданно спросил, будто выстрелил: “Как поживает Чаренц?” Я похолодел. Что сказать? Чаренц был в тюрьме. И я даже не знал, жив ли он. К счастью, Сталина в этот момент отвлекли…
Что может быть отвратительнее человека, обрекающего на казнь другого человека и делающего вид, что ему об этом ничего не известно? Сталин мог обнять человека, поздравить с получением ордена и тут же, отвернувшись, дать приказ о его расстреле. Как можно дойти до такого чудовищного лицемерия! Я отказываюсь это понимать!
— Вам приходилось писать его портрет? — поинтересовался я.
— Один-единственный раз в жизни. Это был официальный заказ, не помню, какого ведомства. Попробуй откажись! — Мартирос Сергеевич усмехнулся. — Так вот, стал писать я это панно. Пейзаж, крестьяне, фрукты, посередине Сталин. Фрукты, крестьяне, пейзаж — куда бы ни шло. Но как дошел до Сталина, вижу, ничего не получается. В чем дело? Ведь мне приходилось писать Пушкина, которого я ни разу не видел… И ничего, получилось. А тут вожу кистью по холсту и вижу — не то, не то. Вымученно. Ругаю сам себя последними словами… Поймите, всю жизнь я придерживался одной истины — в портретах нельзя льстить модели, кем бы она ни была. Фальшь сразу выдает художника с головой… А тут! Потом это панно я сам же уничтожил…
* * *
После смещения Хрущева с поста я как-то спросил у него:
— Какого вы мнения о Хрущеве? Вы были с ним знакомы?
Сарьян задумался. Он вспоминал.
— Послевоенная зима. Меня с группой академиков пригласили в Киев. Приехали. Город в руинах. Вокзала нет. Нас разделили на два-три человека, чтоб разместить. Вместе — негде.
Неожиданно ко мне подходит молодой человек и спрашивает: “Вы Сарьян?” — “Да”, — говорю. “Вас ждет машина”.
Садимся, едем. Доезжаем до уцелевшего особняка. В передней молодой человек услужливо помогает мне снять пальто и ведет прямо в столовую. И кого же я вижу в дверях? Улыбающегося Никиту Сергеевича. Первого секретаря ЦК Компартии Украины.
Так я прожил в его доме целую неделю, до самого отъезда. Рядом. На завтрак его не заставал. Он уезжал очень рано. Работы было по горло. Восстанавливали город.
Он сразу же попросил извинения и сказал, что будет очень стараться, чтобы непременно вернуться к обеду. Так что мы всегда обедали вместе. Потом он снова уезжал.
Однажды ночью чувствую, кто-то щупает одеяло. Что такое? Оказывается, Хрущев.
— Извините, я вас разбудил, — тихо произнес он, — одеяло не тонкое? Вам не холодно? Вы же южанин…
Это был открытый человек, с юмором. Очень внимательный. Он тянулся к людям. Энергия его была на десятерых. Вопросы культуры его по-настоящему волновали. Киев еще не был достроен, а он уже думал о выставках…
— Мартирос Сергеевич, — возразил я, — но ведь он так грубо обошелся с молодыми художниками… Неужели вы это оправдываете?
— Ни в коем случае! Но поймите, каждый человек стремится полностью проявить, реализовать себя. Хрущев был недюжинной, яркой, одаренной от природы личностью. Вот он и стремился проявлять себя! Но если человек, тем более политик, не может наложить на себя самоограничения, общество должно иметь право в своих интересах ограничить его. Скажите, разве наше общество обладает таким правом?
* * *
К Сарьяну пришла мать осужденного. Как к депутату. Плачет, просит отменить сыну высшую меру наказания.
Сарьян в растерянности. Он уже обращался во многие инстанции. Не помогло. Беспомощно разводит руками — что делать? Чем помочь?
Потом берет трубку и звонит. Не кому-нибудь, а тогдашнему первому секретарю ЦК Компартии Армении.
Прислушиваюсь к разговору.
— Ты меня слышишь? Не думаю, что расстрелять человека — лучший способ его исправить…
Звонок помог.
* * *
Как-то в беседе с поэтом Ширазом я заметил, что в его портрете, написанном Сарьяном, как-будто чего-то не хватает. Недокончен, что ли?
— Я с ним поругался, — буркнул Шираз.
И рассказал:
— Ловит он меня на улице и говорит: “Заходи, напишу твой портрет”. Хорошо, говорю, только с одним условием — на фоне Арарата, а над Араратом чтоб были тучи. “Договорились”, — усмехается Сарьян. Пришел, сижу. Сарьян пишет. Час пишет, два. Говорю, дай посмотреть. Нет, говорит, кончу — потом. Не выдержал, взглянул на портрет. Нет ни Арарата, ни туч. Рассердился, где Арарат, где тучи? Ты же обещал!
— Послушай, — говорит Сарьян, — когда ты пишешь стихи, разве я тебе указываю, о чем писать и как писать? — Хлопнул я дверью и ушел. И больше не появлялся. А вот теперь жалею…
* * *
Мне приходилось часто донимать Мартироса Сергеевича различными просьбами. Интервью, статьи, отклики, юбилейные даты. Были и дела посерьезнее. Ходатайство Мартироса Сарьяна помогло реставрации армянского храма в Ростове, спасению многих хачкаров на берегу Аракса, которым угрожало затопление при строительстве плотины. Были просьбы и попроще: подписать адрес, обращение и т.д.
И вот я снова у него по заданию редакции.
Сарьян не в духе. Кивает. Молчит. Потом произносит:
— Ну что еще принес? Опять бумажку для подписи? Но я же не чиновник, подписывающий бумаги, я художник! Терпеть не могу всякой официальщины, подхалимажа: — “Дорогой наш, великий, любимый руководитель, живи и здравствуй…” Потеряли всякое достоинство…
Я обижаюсь.
— Разве я вам приносил что-либо подобное? Слава богу успел изучить ваш характер.
Лицо Сарьяна проясняется.
— Ладно, ладно, не будем ссориться… Что это у тебя в руках?
— Обращение о прекращении подземных атомных испытаний.
Сарьян заволновался.
— Что же ты молчишь? Давай, давай…
Он буквально выхватил из моих рук бумагу.
— Это же ужасно! Подземные испытания немедленно надо прекратить. Как этого не понимают люди… — и, словно обращаясь к кому-то неведомому, воскликнул: — С ума сошли! Не трогайте землю! Не шутите с природой. За всякое недружелюбное отношение к ней она будет мстить. Нельзя безнаказанно нарушать гармонию природы. Это опасно. Кто покушается на землю, тот покушается на жизнь!
И размашисто, почти с яростью поставил подпись — “Мартирос Сарьян”.
* * *
Когда после закрытого просмотра фильма Феллини “8 1/2” кто-то сказал: “Я так ничего и не понял” — Сарьян заворчал:
— Удивительное дело… Почему-то думают, что искусство можно понять без труда! Художник вкладывает в свое произведение всего себя, свои мысли, чувства, напряжение, огромный труд, а его хотят понять… без труда.
* * *
Помогая спасти древние хачкары на берегу Аракса от затопления, он вспоминал:
— Моя московская мастерская была неподалеку от храма Христа Спасителя. И вот его стали разрушать… Какое варварство! Протесты художников оказались тщетными. Ничто не помогло приостановить этот акт вандализма… А как горевал мой большой друг Павел Корин, человек, влюбленный в древнерусские иконы и как никто понимающий их художественную ценность. Я отказываюсь понимать людей, у которых рука поднимается на прекрасное!
Он неторопливо шагает по нешироким залам своего музея. Прижизненного. Разглядывает картины. Остановился у портрета журналиста Камсаракана. Бритая голова. Спокойный взгляд зеленоватых глаз сверху вниз. Взгляд загадочный. Сарьян оборачивается ко мне:
— Что, очень красный нос? Это сделали там, в подвалах НКВД, в 37-м… Культурный был человек. Зачем погубили?
В мастерской около портрета Анны Ахматовой роняет ту же фразу:
— Какая культурная женщина!
В устах Сарьяна слова “культурный человек”, “культура” были самой высокой оценкой человека и его деятельности, которую он воспринимал как созидание культуры. Для него не имело значения, кто именно ее создает — художник, поэт, мастер-каменотес или виноградарь.
* * *
Когда писал портреты, Сарьян обычно разговаривал сам с собой.
Так вот начал он портрет Джона Стейнбека. Однако вскоре Стейнбек выскочил из мастерской.
— Старику плохо, — с тревогой сообщил он присутствующим, — он сердится и что-то громко говорит…
А Сарьян вот что говорил на армянском:
— Какие у тебя синие глаза! Неужели не схвачу? Старый осел, сто лет пишешь картины и так и не научился изображать человека…
Между тем портрет получился великолепный.
Разглядывая холсты Сарьяна, Стейнбек сказал:
— Это гигант!
* * *
За окном нью-йоркской гостиницы дождь. Листаю толстенную телефонную книгу. Здесь, в Нью-Йорке, живет сын известного ростовского мецената Каялова. Может, у него сохранились картины Сарьяна?
Нахожу в справочнике фамилию Каялова, звоню.
— Каялов говорит. Как поживает Мартирос Сергеевич? Картины? Конечно есть.
Так шедевр Сарьяна “Оранжевые горы” снова оказался в Ереване. Ее подарил Каялов, участник Сардарапатской битвы. Долог был путь картины: Москва — Ростов — Нью-Йорк — Ереван.
Сарьян говорил: “Я не тщеславен. К чему мне прижизненный музей? Я хотел бы иметь просто зал, куда бы слетелись все мои картины”.
У каждой картины Сарьяна своя история. Порой трагическая. Например, история портрета Чаренца. После гибели поэта в 37-м она сохранилась чудом. Люди спасли ее, рискуя жизнью.
А другой его шедевр — портрет Щукина, о котором так высоко отзывался учитель Сарьяна В.Серов. Его сохранил московский инженер, прошедший ГУЛАГ… А помог разыскать картину старейший журналист Николай Павлович Оголев.
* * *
— Вы были знакомы с Маяковским?
— Он часто посещал выставки картин. Однажды в 20-х годах на Кузнецком мосту он подошел ко мне, приподнял шляпу, вежливо поздоровался и, взяв меня под руку, шагая рядом, долго говорил комплименты.
А я подумал, с чего бы это? Стихи его мне не нравились. Кричит, пишет “лесенкой”, ходит в желтой кофте. Разве в искусство так входят?
— Но это был большой поэт, — пытаюсь возразить Сарьяну. — Но его погубила идеология, впрочем, как и Горького.
Читаю первые пришедшие на память строчки: — Желтый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок.
Сарьян усмехается.
— Чувствует цвет…
Потом его мысль, афористически точная, неожиданно делает крутой поворот.
— На свете есть очень мало вещей, ради которых стоит умереть… — и добавляет: — но очень много, ради которых стоит жить.

РАЗМЫШЛЯЮЩИЙ
МИМ

“А вот и я” — с такими словами приветствовал публику клоун, выбегая на ковер цирковой арены. Так появился мой друг, гениальный клоун Леня Енгибаров. И хотя он не произносил ни слова, выражал это широкой улыбкой и замечательной пластикой. Он не скрывал иронического отношения к своему тезке на троне, демонстрируя прямо на арене множество орденов и медалей не только на груди, но и на спине. Как-то он заметил: “клоун не должен быть старым, иначе вызывает жалость”. И ушел он совсем молодым…
Впрочем, все мы немного клоуны, хотя и не столь гениальные, на цирковой арене жизни. А более точно, как сказал основатель квантовой механики Нильс Бор, мы одновременно и актеры, и зрители, я бы добавил — в цирке трагикомического бытия. А теперь немного о Лене…
— Человек добр. Да, я знаю, эта истина стара как мир. И вечно молода. Как мир. Ведь можно не заметить доброту человеческую, если пристально не вглядеться в человека. Не проявить к нему внимания. Мой герой стремится пробуждать в человеке добрые чувства и мысли. И я говорю снова и снова — да, человек добр.
Что мне помогает в работе? Иногда строчка Блока или Поля Элюара, порой смелый рисунок Модильяни или музыка Грига. Вы улыбаетесь? Клоун цирка и Григ? Но я артист — музыка дает мне ритм и помогает полету фантазии, графический рисунок не может не повлиять на пластическое решение той или иной репризы. Ну а поэзия… Скажите, разве может человек обойтись без поэзии? А артист пантомимы — это сплошная поэзия. И, наконец, все это вместе взятое рождает новые мысли. Мысли и образы.
Леонид Енгибарян пальцами, длинными, как у скрипача, медленно проводит по лицу. На лице его почти нет грима. Зритель всегда видит лицо артиста. Лицо человека. В этом одна из характерных особенностей творческой индивидуальности Енгибаряна. Лицо против маски. В этом его новаторство.
Когда 24-летний Леонид Енгибарян в армянской труппе “Ереван” начинал свой путь на сцене Тбилисского цирка, кто-то из присутствующих воскликнул: “Это же новый Марсель Марсо!” — “Марсель Марсо? Я много слыхал о нем, но никогда не видел”, — сказал Леня Енгибарян.
Тогда, наверное, молодой артист и не думал, что пройдет несколько лет и во время гастролей в Польше он встретится с самим Марселем Марсо — прославленным мимом Франции.
Марсо следил за выступлением Енгибаряна. Ему очень понравилось.
— Но ты совсем другой, — сказал он Енгибаряну.
За кулисами Марсель Марсо снимал маску, но на сцене он никогда не расставался с ней.
Так встретились артисты двух разных школ. А потом были гастроли в Чехословакии, где критики спорили на страницах газет, кто же он, этот Енгибарян — клоун цирка, мим или артист сцены? Комик или трагик?
И был чешский фильм “Паренек прощается с Прагой”, где играл Енгибарян и где было немного грусти, немного юмора и очень много лирики.
Один видный чешский критик назвал Енгибаряна “клоуном с осенью в сердце”. С этим трудно согласиться. Искусство Енгибаряна искрилось весенними красками и было пронизано лирикой.
Ему были не чужды и контрастные краски. Образ гуцульского пастушка Мико в фильме Параджанова “Тени забытых предков” по роману Коцюбинского — это глубоко трагический образ. И здесь Енгибарян — трагик. А в эстрадной пантомиме “Новеллы о смешном и грустном” было много образов, порой взаимоотрицающих друг друга, но везде люди встречались с взглядом Енгибаряна — добрым и светлым.
И разве золотая медаль с надписью “От рабочих Киева” не самая высокая оценка артиста, несущего людям радость!
— Я за изображение полнокровного человека в искусстве, — говорил Енгибарян, — я за человека, который грустит и смеется, страдает и побеждает и всегда заступается за слабого. Я за поэтическое искусство.
Таким остался Леонид Енгибаров в моей памяти — великим лириком на цирковой арене.
Вот он шагает по улицам Москвы с охапкой цветов и дарит их незнакомым девушкам.
Теперь я редко хожу в цирк, но, когда хожу с внучатами и начинает играть оркестр, мне кажется, что вот-вот на круглую арену цирка выбежит Леня и произнесет — “А вот и я!”